type='note'>[62] и хлеба с медом, чтобы «мертвые не голодали».
Атос сказал:
– Запомни: твои добрые дела помогают тем, кто ушел из жизни. Твори добро им во благо. Их останки несут на себе груз волн вечности, как кости моих соотечественников несут на себе груз земли. Обычаи запрещают нам вырыть их из земли; их кости никогда не лягут рядом с костями их близких в семейном склепе. Останки поколений не соберутся воедино; они будут одиноко таять в пучине моря или гнить в чужой земле…
В ушах моих раздавались их вопли, я отчетливо представлял себе в волнах их блестящую, почти человеческую кожу, их просоленные морской водой волосы. И как в моих постоянных кошмарах, я переносил родителей в ясную подводную голубизну.
Атос зажег светильник, похожий на лампаду с оливковым маслом, фитилем которой служила плотная связка сухих веточек айвы.
Атос сказал:
– Не сотворят за них молитву пастыри, не долетят до их слуха причитания покойных с дальних полей – заглушит их блеяние овец и козлов. Так отведаем же мы коливы, зажжем свечу и споем «Смерть ест мне глаза»… Если наш долг – катиконда – состоит в том, чтобы дать им освобождение – анакофисти, усопшие пришлют нам весточку на птичьих крыльях.
И правда, в небе парили аисты, носились ласточки, летали дикие голуби. Ласковый ветерок в полуденную жару покачивал чашечки цветов розмарина и базилика, как кадильницы.
Атос сказал:
– Постарайся, Яков, чтоб та земля, в которой тебя похоронят, сохранила о тебе память.
Когда мы стояли на склоне горы, возвышающейся над городом Закинтос, мне казалось, что внизу на гальку берега море выбрасывает бревна сплавного леса, только на самом деле это не стволы деревьев, а их длинные кости, их выгнутые кости, прибитые к берегу волнами прилива. Крупный песок поблескивает на гладких обломках. Птицы на них не садятся – им нечем там поживиться. Только черепа остаются в море. Слишком тяжелые, они угнездились на самом дне – на дне океана они сложились в город белых куполов. Они тускло мерцают на дне пучины. Последние мысли каленым железом выжгли в тех черепах извилистые линии. В полном безмолвии рыбы плывут домой – сквозь пустые глазницы, сквозь навеки раскрытые рты.
Многие годы после того, как кончилась война, мне было страшно трудно принять даже самое пустяковое решение. Перед тем как сделать шаг, я долго смотрел туда, куда надо было ступить ногой. Что случится, если я пойду в магазин именно сейчас, а не чуть позже? Я постоянно пытался представить себе, что было бы, если…
– Яков, я половину Гомера мог бы прочесть каждый раз, пока тебя дожидаюсь…
Ничто не происходит внезапно. Даже взрыв – все спланировано заранее, намечено время, соединены провода, – даже дверь не вдруг распахивается настежь ударом. Как земля исподволь готовит катаклизмы, так и история пишется последовательностью мгновений.
За неделю перед нашим с Атосом отъездом в Канаду мы с Костасом долго гуляли вдоль Василиссис- Софиас вниз по Амалиас в направлении Плаки.[63] Он шел с тростью, которой обычно не пользовался; иногда он брал меня под руку, и я чувствовал тепло его руки, гибкой, как ивовая ветка. Он показал мне педагогическую академию, где Дафна когда-то преподавала английский. Он показал мне университет. Во дворике старой гостиницы мы выпили газировки.
– Атос говорил тебе когда-нибудь, что был женат? Нет, по лицу твоем вижу, что не говорил. Он редко говорит о Елене даже с нами. Есть камни такой тяжести, что их можно нести лишь в молчании. Она умерла во время первой войны.
Мне стало стыдно, было такое чувство, что Атос меня предал, что я слишком мало значил для него, чтобы он раскрыл мне свою тайну.
– Атос уезжал от нас много раз; он долгие годы жил за границей. Но теперь дело обстоит иначе. Теперь он сам хочет уехать. Греция уже никогда не будет такой, какой была раньше. Может быть, она станет лучше. Но он прав, что берет тебя с собой. Яков, Атос – мой лучший друг. Мы знаем друг друга сорок лет – ты пока еще представить себе не можешь, что это значит. Я вот что хочу тебе сказать: порой, ты знаешь, Атос сильно грустит, он иногда печалится долгие месяцы, и может так статься, что тебе надо будет о нем позаботиться.
У меня защипало в глазах.
– Не переживай, мой милый. Атос похож на его любимый известняк. Море может пробить в нем пещеры, промыть в нем дыры, но он живет себе и живет.
По дороге домой мы видели на стенах большие надписи, сделанные черной краской: V – «мы победим» или M – «Муссолини – дерьмо». Костас объяснил мне, почему никто не хочет стирать эти символы. В годы оккупации делать надписи на стенах надо было быстро, это требовало большой смелости. Если немцы ловили человека, расписывавшего стены, его расстреливали на месте. Достаточно было успеть написать лишь одну букву – она была как плевок в глаза оккупантов. Лишь одна буква могла значить жизнь или смерть.
Мы прошли церковь, и Костас сказал, что как раз на том месте, где мы стояли, вспыхнуло восстание в первый раз, когда Евангелие прочли на народном просторечии.
– Они, что, думали, Господь понимает только высокий стиль?
– Да, мой дорогой, именно так! А когда на разговорном языке впервые поставили «Орестею», – добавил Костас, – некоторые зрители потом скончались в ходе бесконечных словопрений.
На Закинтосе стояла статуя Соломоса. В Афинах были Паламас и художники, писавшие на стенах, их героизм проявлялся в языке. Я уже знал разрушительную силу языка, его способность про давать забвению и погружать в небытие. Но поэзия – это способность языка к возрождению в памяти: именно этому учили меня и Атос и Костас.
Атос работал в Англии, Франции, Вене, Югославии, Польше – там, куда его влекла интересней работа. Коллеги особенно высоко ценили два его качества: разностороннюю эрудицию и высочайший профессионализм в области сохранения затопленного дерева. Но причиной, по которой нас пригласили в Канаду, была соль.
Я как-то узнал, что интерес Атоса к антарктическим путешествиям Скотта[64] был не совсем бескорыстным. На самом деле он сам подумывал об участии в этой экспедиции, потому что учился тогда в Кембридже, и, как многих уроженцев теплого Средиземноморья, его влекли полярные мотивы. Но в то время Атос только что женился – он так и не поехал в Лондон, где Скотт набирал участников экспедиции. Потом он никогда об этом не жалел, потому что, как показало время, им с Еленой было суждено прожить вместе всего пять лет до ее кончины. Вместе со Скоттом отправились два геолога – Фрэнк Дебенхэм и Гриффит Тэйлор. В ту пору, когда Атос жил в Кембридже, он не был знаком ни с Дебенхэмом, ни с Тэйлором. С Дебенхэмом Атос встретился позже, в годы Первой мировой войны. Дебенхэм был тогда в Салониках и узнал, что Атос собирается прочесть лекцию о соли. Дебенхэму довелось много путешествовать, он многое повидал и знал, что творится в сердцах людей, заброшенных в опасные места, и теперь он сидел под свисавшим с потолка вентилятором в замкнутом пространстве маленькой аудитории, взволнованный тем, как Атос рассказывал о близких им двоим ионных связях. Соляные камеры, как плотный туман на черной земле. Рудокопы, любители, море, просоленное этим древним вкусом. Высоченные соляные холмы в Таикане, затвердевшие соляные лепешки, которые служат в Каин-ду [65] разменной монетой.
В межвоенный период Дебенхэм участвовал в создании Полярного института Скотта. Время от времени они с Атосом обменивались письмами, и именно Дебенхэм как-то сказал Атосу о том, что Гриффит Тэйлор организует новый географический факультет в университете Торонто.
Гриффит Тэйлор был наслышан о Торонто, потому что другой участник экспедиции Скотта, Сайлас Райт, там родился и вырос. Райт с Тэйлором пешком дошли от Кембриджа до собора Святого Павла, где