Я пересекаю границу кожи, вторгаясь в память Микаэлы, воспоминания о ее детстве. Она на пристани, ей десять лет, кончики косичек мокрые, как кисточки для краски. Замерзшая загорелая спина прикрыта фланелевой рубашкой, такой застиранной, что ткань стала мягкой, как мочка уха. В жарком воздухе солнечного дня разлит запах кедровых досок. Гладкий детский животик, ножки худенькие, как птичьи лапки. Позже, став женщиной, она плавала уже совсем по-другому – озеро будто гладило ее холодными пальцами; но даже теперь, когда она плывет по озеру, ее движения так грациозны, будто овеяны романтикой, как будто она все еще девчушка-подросток, плывущая в свое будущее. Вечерами над темной бахромой леса небо светится сумерками. Она гребет и поет куплеты неспешных песен. Она представляет себе звезды мятными леденцами, кладет их себе в рот и сосет, пока они не исчезнут.
В первые недели, проведенные вместе, мы с Микаэлой объехали многие северные городки, раскинувшиеся на берегах озер. В воздухе там плетет кружева дым от каминов, в маленьких домиках горят вечерами лампочки, коттеджи в дачных поселках огорожены заборами, чтоб меньше было зимой снежных заносов. Эти городки и поселки хранят свои воспоминания для самих себя.
Серебристый тополь отбрасывает черную тень, как негатив снимка. Небо чревато не то дождем, не то снегом. Свет не яркий, а матовый, не свет, а его тусклое отражение. Микаэла ведет машину, моя рука у нее на бедре. Мы страшно рады в воскресных сумерках вернуться к ней в квартиру.
Весной мы отправляемся дальше на север – мимо медных рудников и бумажных фабрик, мимо заброшенных городков, рожденных, а потом за ненадобностью покинутых промышленностью. Я вступаю в страну ее юности, с которой знакомлюсь с трепетной нежностью, когда Микаэла отдыхает и ненавязчиво меня туда подталкивает: ветхие домишки Кобальта,[106] входные двери которых выходят на все стороны, кроме той, что смотрит на дорогу, потому что дороги еще нет – ее построят позже. Красивое каменное здание железнодорожной станции. Разверстые пасти шахт. Заброшенная и покинутая гостиница «Альбион». Все это она, как я понимаю, любила. Я знаю, что вскоре покажу ей землю моего прошлого так же, как она открывает передо мной прошлое свое. Мы поплывем по Эгейскому морю на белом корабле, как в утробе облака. И хоть она будет там иностранкой, изумленно глядящей на незнакомые пейзажи, тело ее потянется к ним, как к молитве. Она станет коричневой от загара, кожа на сгибах будет слегка лосниться.
– Родители брали меня с собой в поездки при любой возможности. Не только летом, но и зимой, в любую погоду. Мы ездили к северу от Монреаля, потом на запад от Руэн-Норанды[107] и дальше, в леса и на острова… Чем дальше едешь на север, тем с большей силой чувствуется мощь металла в земле…
Ребенком в летящей в ночь машине, прижимая лицо к стеклу заднего окна, она представляла себе, что чувствует притяжение звезд и шахт, металлическую связь неведомых ей еще понятий: магнетизм, орбиты. Она представляла себе, что звезды сбились с пути и слишком близко оказались к земле, которая притянула их на поверхность. Окна открыты, воздух шоссе струями бьет в загоревшую кожу, купальный костюм под рубашкой еще не высох, иногда она сидит на полотенце. Микаэла обожала такие ночи. На передних сиденьях маячили темные контуры родителей.
– Склады на пристани острова пахли шерстью и нафталином, резиной и шоколадом. Мы с мамой купили там как-то шляпы от солнца. Еще мы там покупали настольные игры и составные картинки-загадки мостов и закатов; кусочки, из которых надо было их складывать, всегда казались чуть-чуть влажными… В музее первопроходцев я испугалась призраков индейцев и поселенцев, мне казалось, меня будут преследовать духи убитых на охоте животных. Там были предметы одежды мужчин и женщин почти такого же роста, как я, а мне тогда было лет десять или одиннадцать. Как же, Яков, я была напугана одеждой таких маленьких людей! В одной легенде сказано, что как-то жители Манитулина[108] выжгли остров до основания, уничтожили весь лес и собственные деревни, чтобы изгнать злого духа. Ради собственного спасения они сожгли свои дома. Потом ночами мне снились кошмарные сны о бегущих по лесу людях, факелы которых прочерчивали в ночи огненные следы. Считалось, что остров очищен, но я очень боялась, что дух задумал им отомстить. Мне кажется, ребенок интуитивно чувствует, что больше всего пугают священные места… Но тогда же, когда мы были на острове, я испытала такое счастье, какого потом не испытывала никогда. Трапезы под открытым небом, керосиновые лампы, стаканы, полные сока, охлажденного в озере. Я многое узнала о корневых системах и о мхах, читала «Рыжего пони» Стейнбека на террасе под навесом. Мы плавали на лодке. Отец учил меня новым словам, после каждого из которых, как мне казалось, стоял восклицательный знак – его указательный палец: перистые облака! кучевые облака! перисто-слоистые! Когда мы были на севере, отец носил полотняные ботинки. А мама покрывала волосы косынкой…
Такой же, какая была на голове Микаэлы, когда она рассказывала мне эти истории. Ткань слегка оттеняла ее профиль, чуть-чуть заостряя скулы.
– Потом, когда я уже взрослой снова одна приезжала в эти северные места, особенно на пляжи Северного пролива,[109] я чувствовала в машине, что со мной что-то творится. Что-то очень странное, Яков, как будто со мной был еще кто-то невидимый, чья-то душа. Совсем молодая или очень старая.
Пока она рассказывает, мы едем через пустынные поселки на берегах озер, ветер сдувает песок пляжей на дорогу. Здесь царит тишина запустения северных курортных городков в межсезонье. Террасы перед входными дверями завалены дровами, игрушками, старой мебелью, как отблесками жизни. Эти городки – как цветущие кактусы – ненадолго пробуждаются от спячки лишь на короткие недели жаркого лета. Я так боюсь ее потерять, что дух захватывает. Но скоро страх проходит. От Эспанолы[110] до Садбери[111] кварцитовые холмы вбирают в себя розовый вечерний свет, как промокашка, а потом бледнеют в свете луны.
А дальше Микаэла везет меня в одно из самых памятных мест ее детства – в березовую рощу на белом песке.
И только там я, наконец, не боюсь вздохнуть полной грудью. Как будто снимаюсь с якоря. Как будто река выходит из берегов. Я травлю якорную цепь и плыву, весь погруженный в настоящее.
Мы спим среди мокрых от дождя берез, нас ничего не отделяет от грозы, яркими сполохами рвущей тьму, кроме тонких нейлоновых стенок палатки. Ветер шквалом налетает с разбега, разбивается об антенны ветвей и откатывается мимо нас обратно в дождь, напоенный электричеством. Я укрываю Микаэлу, свернувшуюся в спальном мешке, спиной прижимаюсь к стенке палатки, как к мокрой рубашке, прилипшей к спине. Ударила молния, но мы заземлены.
Она придвигается ко мне теснее. Во что заставляет нас верить тело? В то, что мы никогда не станем самими собой, пока в нем не сольются две души. Долгие годы реальное бытие тела заставляло меня верить в смерть. Теперь, когда я и в Микаэле и одновременно смотрю на нее со стороны, смерть впервые заставляет меня верить в тело.
Я исчезаю в ней, как ветер, налетающий на деревья и волнующий лес волнами во время бури. Мерцающие семена разносятся по ее темной крови яркими листьями на ночном ветру, звездами в безлунную ночь. Только нам могло хватить глупости ночевать в березовой роще в апрельскую грозу. В хлипкой палатке Микаэла рассказывает мне свои истории, я слушаю их, прижав ухо ей к сердцу, дождь барабанит в тонкий нейлон, мы погружаемся в сон.
А когда просыпаемся, в ногах у нас лужа. Не на Идре, не на Закинтосе, а среди берез Микаэлы я впервые в жизни чувствую себя в безопасности на поверхности земли, зарыв себя в бушующей грозе.
На Идру можно попасть только с одной стороны, с той, где находится гавань. Остров будто выгнул позвоночник и резко отвернул голову. Мы опираемся на поручни, я обнимаю Микаэлу за талию. Флажок кораблика полощется на закатном ветру. Фонтан звезд, забивший на небе, смывает с палубы жару.
Весна несет на Идру беспокойство молодой женщины после первой ночи любви, обреченной без руля и без ветрил плыть от прошлой жизни к будущей. Шестнадцать лет она была девочкой, и вот уже два часа, как стала женщиной, – так Греция пробуждается от зимы. В один прекрасный день свет меняет цвет, как глазурь, затвердев на керамике.
Листья олив с неуемной силой впитывают свет яркого солнца Греции, пока цвет их не становится