Меня неотвязно преследовал вопрос о том, как время ткет свою ткань и укладывает ее в складки и сгибы так, что неизменно встречается само с собой; я завороженно смотрел в книгу на рисунок булавки из бронзового века, поражаясь простоте ее формы, не изменившейся за тысячи лет. Я смотрел на окаменевшие останки криноидий – морских лилий, которые выглядели, как выгравированное в скале ночное небо. Атос говорил:
– Порой я не могу смотреть тебе в глаза; ты как дом после пожара – внутри все выгорело, а каркас стен чудом уцелел.
Я разглядывал рисунки доисторических мисок, ложек, гребней. Вернуться назад на год или на два было немыслимо, абсурдно. Перенестись в прошлое на тысячелетия – ну, это… проще простого.
Атос не понимал, что, замешкавшись в дверях, я пропускаю вперед Беллу, хочу быть уверен, что она не осталась позади в одиночестве. Я медлю с едой, потому что повторяю про себя как заклинание: «Кусочек мне, кусочек тебе, а еще кусочек Белле».
– Яков, ты очень медленно ешь, у тебя манеры аристократа.
Просыпаясь во тьме по ночам, я слышал рядом ее дыхание или тихое пение и отчасти успокаивался, отчасти ужасался тому, что ухо мое прижато к тонкой стенке, разделяющей живых и мертвых, этой вибрирующей между нами хрупкой мембране. Я всюду ощущал ее присутствие, я знал, что пустота комнат в свете дня обманчива. Я чувствовал прикосновения сестры к спине, плечам, волосам. Я оборачивался, хотел взглянуть на нее, чтобы убедиться в ее присутствии, увидеть, смотрит ли она на меня, хранит ли как ангел- хранитель, зная, что, если чему-то суждено со мной случиться, она все равно не сможет этого предотвратить. Она смотрит на меня участливо и заботливо, но с другой стороны прозрачной, как паутинка, стены.
Дом Атоса стоял на отшибе, к нему вел крутой подъем. Хоть мы издали могли заметить любого, кто к нам поднимался, нас тоже могли увидеть. Идти до города надо было пару часов. Атос проделывал этот путь несколько раз в месяц. Когда его не было, я замирал, весь превращался в слух. Если кто-то взбирался на холм, я прятался в матросском сундуке с высокой изогнутой крышкой; а когда вылезал из него, мне казалось, я вылез не весь – какая-то часть меня осталась в сундуке.
Новости и припасы нам приносил один торговец – старый Мартин. Он знал еще отца Атоса, а его самого помнил ребенком. Жена сына старого Мартина – Иоанниса была еврейкой. Однажды ночью он сам, Алегра и их маленький сын постучались к нам в дверь, в руках они держали свои пожитки. Мы спрятали Аврамакиса – все звали его Мэтч – в комод. Тем временем немецкие солдаты развалясь сидели за столиками в ресторане гостиницы «Закинтос».
Атос был влюблен в палеоботанику, наряду с людьми его героями были камень и дерево. Поэтому он раскрывал передо мной не только историю цивилизации, но и прошлое самой Земли. Он рассказывал мне, как люди вверяли могуществу камня память о своем времени. О каменных скрижалях с текстом заповедей. О каменных пирамидах и руинах храмов. О могильных каменных плитах, каменных истуканах, Розеттском камне,[19] Стоунхендже,[20] Парфеноне. (Теперь я еще вспоминаю и о каменных плитах, вырезавшихся и перетаскивавшихся узниками в известняковых карьерах лагеря Голлесхау. О польских тротуарах, выложенных разбитыми каменными надгробиями с разграбленных еврейских кладбищ; и по сей день польские граждане, томящиеся в ожидании автобуса на остановках, иногда бросают взгляд под ноги и могут еще прочесть истертые надписи на иврите.)
В молодости Атоса восхищало изобретение счетчика Гейгера. Я помню, как вскоре после окончания войны он рассказывал мне о космических лучах и объяснял суть недавно открытого Либби метода радиоуглеродного датирования.
– Отсчет времени здесь идет с момента смерти.
Особое пристрастие Атос испытывал к известняку – хрупкому рифу памяти, живому камню, органической истории, спрессованной в недрах огромных горных гробниц. Студентом он написал работу о карстовых полях в Югославии, о том, как известняк под давлением медленно превращается в мрамор. Описание этого процесса в интерпретации Атоса звучало как духовное откровение. Он с упоением рассказывал о плоскогорье Коссе[21] и о Пеннинских горах в Англии; о «Страте» Смите[22] и Абрааме Вернере, [23] которые, по его образному выражению, как хирурги, «снимали покровы времени», исследуя каналы и рудники.
Когда Атосу было семь лет, отец привез ему ископаемые окаменелости из Лайм-Риджис.[24] Когда ему было двадцать пять, он был очарован своей новой европейской возлюбленной: известняковой богиней плодородия, которую неповрежденной извлекли из земли, – «Венерой из Виллендорфа».[25]
Но нашей путеводной звездой суждено было стать наваждению, охватившему Атоса, когда он учился в Кембридже, – восторгу, который вызывала у него Антарктика. Именно эта его страсть определила наше будущее.
Атос восхищался Эдвардом Уилсоном[26] – ученым, который вместе с капитаном Скоттом дошел до Южного полюса. В числе многих увлечений Уилсона, как и Атоса, было рисование акварелью. Его краски – глубокий багрянец льда, изумрудно-зеленое полуночное небо, белые слоистые облака над черной лавой – были не только великолепны, но и научно достоверны. Созданные им картины атмосферных явлений – ложные солнца, ложная луна, лунные ореолы – отражали точные положения светил. Атос с особой теплотой рассказывал о том, при каких опасных обстоятельствах Уилсон делал свои акварельные зарисовки, а потом читал в палатке стихи и «Приключения Шерлока Холмса». Мне особенно импонировало то, что Уилсон иногда сам брался за перо и слагал стихи – об этом своем пристрастии он скромно говорил как о «возможном раннем признаке полярной анемии».
Нам самим все время хотелось есть, и потому мы сочувствовали голодавшим исследователям. Укрывшись в палатке от завывавшего ветра, изможденные люди мечтали о еде. В ледяной тьме они вдыхали воображаемые ароматы ростбифа и смаковали каждый его воображаемый кусочек, с трудом глотая сухую жвачку пайка. По ночам, коченея в спальных мешках, они вспоминали вкус шоколада. Сьюалл Райт[27] – единственный канадец в экспедиции – мечтал о яблоках. Атос читал мне записки Черри-Гаррарда[28] об их ночных кошмарах: они кричали на глухих официантов, сидели за накрытыми столиками со связанными руками, а когда им, наконец, приносили тарелки с едой, те тут же падали на пол. В конце концов, когда им уже удавалось положить в рот кусок еды, они проваливались в ледниковую расселину.
Во время долгой зимней ночи на базе на мысе Эванс каждый участник экспедиции читал лекции по специальности: жизнь в полярных морях, короны, паразиты… Все полярники были одержимы жаждой знаний; однажды биолог отдал пару теплых зимних носков за дополнительные занятия по геологии.
Геологические изыскания вскоре стали манией даже среди тех, кто не имел никакой научной подготовки. Силач Верди Бауэрс[29] превратился в заядлого охотника за минералами; каждый раз, возвращаясь на базу с новым образцом породы и передавая его на анализ, Бауэре делал одно и то же заявление:
– Это конкреция габбро в базальтовой породе с полевым шпатом и вкраплениями хризолита.
Атос рассказывал мне эти истории вечерами, как и на мысе Эванс, на полу между нами коптил язычок керосиновой лампы. В ее неровном свете оживали литографии водоемов каменноугольного периода и полярные пустыни, поблескивали минералы и образцы дерева, химические мензурки и реторты, расставленные на застекленных полках. Чем больше слов я понимал, тем более четко постепенно очерчивались контуры отдельных деталей. Когда вечер сменяла ночь, пол был завален книгами, раскрытыми на иллюстрациях и диаграммах. В свете коптившей керосиновой лампы мы могли сойти за людей из любого столетия.
– Представь себе, – говорил Атос, его негромкий голос казался мне эманацией окутанной полумраком комнаты, – они добрались до полюса только для того, чтобы убедиться, что Амундсен достиг его первым. Весь земной шар был у них под ногами. Полярники уже не знали, на кого были похожи, так давно не видели