замерла, чтобы признаться — кротко, но просто, — что уже очень давно «не была с мужчиной». Я притянул ее лицо к своему и сказал: «Все нормально. Я так вообще никогда не был с мужчиной». Скорее всего, я подобрал эту шутку в каком-то кино, но что из того? Она рассмеялась своим пряным смешком, и нас понесло в сказочное бессонное умопомешательство. Маргарет так кричала, что наутро, когда я, проводив ее на варшавский поезд, возвращался со станции и повстречался на улице со своим квартирохозяином, пожилым вдовцом, тот уронил краюху хлеба, решив похлопать мне в ладоши. Достаточно ли этого для женитьбы? Ответ положительный. Дальнейшее я пропущу — там по большей части эпистолярный роман. А брак вышел таким недолгим, что, наверное, я за это время не успел и зубную щетку сменить.
Вот это все — длинная и, пожалуй, излишне подробная карта моего перехода из поэтов в переводчики. Сначала я переводил в подарок для друзей, которых завел в Кракове, — своего рода упражнения в дружбе. При этом переводы, опубликованные в американских журналах, приносили мне, не в пример собственным стихам, приятное удовлетворение, как будто я одариваю читателей, вверяю им что-то ценное. Своими же стихами я будто рыгал на них. Но мало того — перевод позволял обойти минные поля моей авторской личности; я старался оставаться незаметным, и незаметность была сродни освобождению. Еще я понял — и это было даже удивительно, — что наслаждаюсь самой этой работой, что меня увлекает процесс, что мне в радость распутывать гордиевы узлы, складывать языковые головоломки, снова и снова переодевать слова и фразы в одежды родного языка. И еще какая-то новая свобода открывалась в том, что это ремесло не предполагало совершенства. Перевод — это приближение. Твой перевод может лишь подойти к оригиналу, написанному на чужом языке, но не дотронуться до него; близко подойти, но и только; почувствовать горячее дыхание оригинала. Как переводчик я и мечтать не могу клонировать, скажем, розу чьего-то стихотворения; если перефразировать Набокова, своим трудом я могу только взрастить сестру колючую той розе. [63] Великий Джон Кьярди писал в шестидесятых: «Переводчик стремится лишь к лучшему из возможных провалов». Для человека, у которого провалы стали образом жизни, такая мысль имеет особую сладость. Лучший из возможных провалов. К тому времени, как я начал переводить, я не заслужил эпитафии лучше этой. Проигрыш, еще проигрыш. Проигрыш получше. Что сейчас — новый проигрыш? Да, конечно, глупый вопрос. Ладно, смейтесь сколько влезет, уроды.
На этой ноте, дорогие Американские авиалинии, давайте-ка глянем, как там Валенты. Только предупреждаю: мой друг Алоизий соорудил для героя такой сюжетный выверт, что я не уверен, смогу ли его вполне переварить. Пенсионе, куда привел его Медведь (теперь уже Медведь по имени, как ни крути, полновесный Niedzwiedz), оказался родным домом официантки из вокзального кафе. Мир тесен, да? А гнусная, сыпавшая плевками хозяйка притона? Увы, ее мать. Мне это представляется слишком нарочитым совпадением — то есть с какой стати Валенты вообще встретил эту девицу (которую, к вашему сведению, зовут Франческа, а сокращенно — Франка) на станции? Почему бы не представить ее на следующее утро, за завтраком, — с той же чашкой кофе и с тем же разговором о снах? У меня есть смутная догадка: Алоизий пытался намекнуть, что так сложились звезды (то есть что Валенты в это поверил), внушить мысль о предопределенности. Но это, по-моему, неправильный ход. И если поначалу сюжет слегка напоминал — хотя бы и при более мрачном общем замысле — набоковского «Пнина» (впрочем, по зрелом размышлении, там явственнее отзвуки «Путника и лунного света» Антала Серба[64]), теперь он транслирует испаноязычную мыльную оперу. Es su mama?! Ay dios mio![65] Впрочем, я перестал верить в судьбу и в любые невидимые силы много лет назад. В конце концов, не судьба виновата, что бизнесмен с Лонг-Айленда, ехавший домой с железнодорожной станции (с месяц назад про это говорили в новостях), лоб в лоб столкнулся с машиной, за рулем которой сидел его сын-подросток. Виноваты два «мартини» объемом с аквариум, которые он выпил после работы, да прибавленная к ним полулитровая бутылочка «Будвайзера», осушенная на вокзале.
Ладно, это все его проклятая книга. А я просто распутываю согласные. Итак:
Она переживала, что Валенты устанет, но он упрямился: все в порядке, ему хочется ходить, сказал он ей, ходить, ходить и ходить. И они ходили — по старинному citta vecchia, вверх по крутым переулкам, мимо рыбных рынков и кондитерских, мимо тесных и душных книжных магазинчиков и магазинчиков, торгующих абажурами и бельем, мимо лавок с колбасами, сушеными грибами и обжаренным кофе, откуда текли по узким улицам запахи. На некоторых зданиях пестрели оспины снайперских пуль, ряды пустых магазинов стояли заколоченными — наверное, принадлежали евреям, пока немцы не пустили хозяев в расход. Но Валенты отворачивался от этих картин, отказываясь их замечать, заслоняясь от них. Он ускорял шаг, и растерянная Франка едва поспевала за ним. Они не говорили о прошлом и временами подолгу молчали, будто пожилая семейная пара. Вышли на берег моря и, усевшись на пристани, ели местный пирог, который Франка назвала пресницей, и любовались синевой неумолимо-спокойной Адриатики. На другой стороне бухты террасами шли вверх виноградники и виднелся белый замок, и какой-то старик в хлопчатобумажном пиджаке рядом с Валенты переносил этот вид на холст. Он все время шевелил губами, казалось, будто он ведет разговор со своими красками. Валенты заметил, что на флагштоках нет флагов, и его сердце заколотилось. «Где я?» — спросил он вслух. Франка, взяв его руку, улыбнулась и назвала его глупышом. «Ты в Триесте», — сказала она.
Идеальная концовка, как вам может показаться. Пошла аккордеонная серенада и заключительные титры «текст в этой книге набран гарнитурой Ливингстон, единственной гарнитурой, разработанной…». Только это, разумеется, не конец. Таких концов не бывает.
Ладно, Кено. Вот правдивая история, и она не о еде. Она о Вилле Дефорж и Генрике Нихе, чете Форд с Энансиэйшн-стрит, и их маленьком сыне, затурканном, нелюдимом Бенджамине, и может, она о любви, а может, и нет, — но кто я такой, чтобы судить? Всего лишь трезвый до безобразия хмырь в аэропорту, пытающийся не смотреть на свой развязавшийся шнурок.
Шел 1963 год. Мне было девять, до дня рождения оставалось всего несколько дней, и уже не один месяц я постоянно думал о двух вещах: о лошади, которую мне отчаянно хотелось получить на день рождения, и о ядерной войне. Лошадка мне виделась черно-пегая, примерно такая же, на какой ездил в «Бонанзе»[66] Майкл Лэндон в роли Малыша Джо. Того коня звали Кочис,[67] но обычно Малыш Джо кликал его Куч. (Тут я должен добавить, что Стелла именовала свой женский орган «мадам Куч»,[68] — милый эвфемизм, но из-за него любые наши сальные разговорчики непременно оборачивались для меня мучительным упражнением в ностальгии.) Малыш Джо поил Кочиса из своей шляпы, а однажды, к моему восхищению, напоил его кофе. Лошадь пьет кофе! Для Нового Орлеана идеально — я полагал, что моей лошадке понравится наш местный сорт с цикорием. Конечно, я был слишком мал и ничего не знал о зонировании территории и о нормах площади для содержания лошадей, но я не сомневался, что моему Кучу вполне понравится наш задний двор и он с радостью будет носить меня на себе в школу и обратно, а в школе я буду привязывать его к стойке для великов и обязательно оставлять ведро с водой или большой кофе au lait. Отец лишь походя отмахнулся от моей идеи — «A-а… Нет», — зато нерешительную мисс Виллу, казалось, можно было склонить на свою сторону. «От лошадей заводятся мухи», — сказала она, но это я готов был уладить. Я махом завешу весь двор тысячей мушиных липучек, которые будут покачиваться на ветру, как тибетские молитвенные флажки. Я постоянно буду ходить с мухобойкой на поясе, и мой друг Гарри Беккер с нашей же улицы обещал мне делать так же — за небольшую плату или вовсе даром. Вместе мы, конечно, решим проблему с мухами.
Но вот с атомной катастрофой, которая, я чувствовал, уже надвигается, я ничего поделать не мог. Вообще-то ее зловещая тень была моим невысказанным ответом на мамины подозрения, что я еще мал и не смогу заботиться о лошади. Но больше я уже не вырасту, так я думал, исходя из скорого наступления ядерной зимы. Ее неотвратимые лучи гладили меня всякий раз, когда мы под вой сирен воздушной тревоги забивались под парты, левым локтем закрывая глаза, а правым — затылок, однако