необратимостью песка в песочных часах начинают утекать с площади. Они выходят из игры и, разбредаясь по улицам города, перестают вдруг быть толпой и снова превращаются в людей с именами, подчас — с фамилиями, а в большинстве случаев — с прозвищами.
— Пока, Кала! Вижу, ты объелся.
— До свидания, Морда-пробка! Кладу на них с прибором!
— На-ко! А ведь среди них Пако Утюг.
— И что теперь? Меня от него уже тошнит, Мовилья. Он торчал передо мной всю эту фараонскую церемонию.
— Более счастлив я был бы лишь в кровати.
На площади остаются терпеть этот поворотный исторический момент только иерарх, несколько его партайгеноссе и официальные представители властей; нескончаемый же хвост легионеров обвился вокруг Мисс Пуэрто-де-Санта-Мария-1939, чтоб получить свою поцелуйную порцию.
Один генерал вдруг смеется, клацая челюстями. Иерарх прерывает свою речь об испано-итальянских отношениях — он добрался уже до Рима эпохи Адриана и испанского клана — и зыркает на него ненавидящим взглядом.
— Не будем портить праздник, генерал, — мычит иерарх и зажигает сигарету, сложив руки ковшиком, как при ветре, хотя ветра нет: девять теплоходов надежной стеной защищают площадь.
«Похоже, между партией и армией напряженные отношения», — скажет ему на следующий день отец, когда Звездочет расскажет ему этот эпизод, но пока иерарх начинает насвистывать гимн «Лицом к солнцу», перемежая свист с клубами сигаретного дыма. На набережной, лишенной горизонта.
И кстати, эта набережная, горизонт которой заменен пестрой трибуной, наполненной партийными деятелями, военными, священниками, полицией, функционерами, при малозаметном присутствии в углу поэта-лауреата с бабочкой,[1] кажется Звездочету совсем не той, какую он привык видеть каждый день. Будто бы она полузатоплена, придавлена какой-то чудовищной тяжестью.
«Вес государства», — объяснит ему несколько дней спустя сеньор Ромеро Сальвадор.
Но в тот момент Звездочет охвачен нежностью к бедняжке Мартине Теллес, Мисс Пуэрто-де-Сан-та- Мария-1939. Он высматривает ее с балкона в половодье легионеров, но не различает среди обезумевшей солдатни. Он не может отвести глаз от места, где, как он полагает, находится несчастная Мартина, погребенная под водопадом свинцовых поцелуев. Час и три четверти длится жертвоприношение, пока наконец последний солдат, дорвавшийся до нее, самый хилый из всех, не выпускает ее из рук и не ступает на трап. Тогда теплоходы разворачиваются в море, иерарх садится в автомобиль, черный, как его думы, власти быстро растворяются, а Мартина Теллес остается недвижна, словно тюк, позабытый на пустой набережной.
По мере того как суда удаляются, а их огни превращаются в падающие звезды, что, как небо, перечеркивают потемневшие воды бухты, ночь, будто безграничное море, затопляет набережную. Какое-то мгновение Мартина Теллес — это лишь стук очень высоких и очень неудобных черных каблуков в ночи без дорог. Звездочет чувствует щепотку любви к этой королеве красоты, чьи прекрасные черты помнит назубок. Он думает о том, что к любви идут такими вот шагами — пересекая темную набережную, наэлектризованную тайной, оставляя шлейф всхлипываний, заглушаемых сиренами итальянских теплоходов, которые приветствуют на выходе из бухты крейсер и эсминцы конвоя. Он не отводит взгляда от этой тени, погружающейся в ночь, а руки его трогают струны гитары, как пустоту бездны. Но аккорды, рождающиеся под его пальцами, — это песня не любви, а печали. Королева красоты останавливается под скудным, как звездочка в ночном небе, огоньком праздничного фонарика и, встрепенувшись, прислушивается к музыке. Она делает жест, будто шлет ему наверх поцелуй, но ее губы ужасно распухли и кровоточат, так что гримаса оказывается жуткой. Звездочету вид беззащитной Мартины приводит на память — как он будет объяснять потом в один из последующих дней сеньору Ромеро Сальвадору — изображения
Потом эта женщина, сплошная рана, растворяется на набережной, слившейся в темноте с морем, а Звездочет продолжает играть на балконе, думая над загадкой неувядающего лица своей матери-девочки. Сумрачные звуки гитары завладевают окружающим миром. Случается то, что может случиться только в Кадисе или в тех местах вселенной, в которых как в зеркале отражается Кадис. В слепой ночи окна открываются, как уши. Сосед с третьего этажа, Ассенс, репрессированный журналист и большой любитель фламенко, говорит своей жене, что может умереть спокойно, потому что эта гитара дерзает сказать то, о чем вынуждены молчать губы и журналистские перья и что никогда не опубликуют газеты.
— Она говорит о том, что происходит, — добавляет он, — но происходит на самом деле, Фелисиана, происходит-проходит, исключенное из официальных речей и даже из самой истории, потому что не оставляет иных следов, кроме незаживающей царапины в сердце. Вот почему, Фелисиана, мне так нравится фламенко.
— Как играет, шельмец, — отвечает Фелисиана.
Девочка с первого этажа слушает в задумчивости, потому что она с некоторых пор с усладой наблюдает за Звездочетом и научилась читать в его сердце. Она знает, что иногда он играет так, будто смерти не существует, и живет как лист на ветру, постоянно с озорными и опасными идеями в голове, вроде того, чтоб идти за город сражаться с быками в компании босяков, которые только о том и мечтают, чтоб сделаться тореро. Не раз она вызывалась зашить ему порванную рубашку. Девочке с первого этажа этой ночью хочется быть лучшей швеей в мире, чтоб воткнуть свои булавки Звездочету в самое сердце.
Даже глухая привратница ощущает волнение воздуха, сотрясаемого звуками гитары. Она приближается к клетке с канарейкой, приставляет ладонь лодочкой к уху и прижимается к прутьям, потому что ей вдруг вообразилось, что она способна услышать пение птицы, с которой делит одиночество своего существования.
— Повтори-ка, кавалер, что ты только что спел, — умоляет она, напрягая свою морщинистую старушечью шею. — Повтори, кавалер, говорю тебе. Хочу услышать тебя еще один раз. Только один разок.
Но напуганная птичка, трепеща, забивается в угол клетки.
Звездочет играет до тех пор, пока ночь не отделяется от воздуха и море не появляется снова, как материальный отпечаток вечности и безграничности, бешено грызя зубцами волн камни причала. К тому времени гитара уже устала, всю ночь звук ее мешался с угрюмыми спорами в прибрежных кабаках, будил воспоминания о любви в сердцах проституток на городских углах, вплетался в рокот невидимых до поры волн. Сейчас ее звуки, будто разбитые лодки, сливаются с журчанием воды, потому что музыка, как и людские эмоции, обречена на угасание в олимпийском безразличии этого моря, которое заново появляется каждый день, словно бы ничего из случившегося ночью не имеет значения, и, чуждое страданиям города, бьет в стены набережной.
«Синий угорь канала связывает две бухты, — процитирует ему позже сеньор Ромеро Сальвадор одного кадисского поэта, уехавшего за океан. — Скажите мне, где вулкан задумчивого лба?»[2]
Но в тот момент Звездочет видит вовсе не вулкан задумчивого лба, а немецкую субмарину, вынырнувшую в центре бухты среди рыбацких лодок, начинающих выходить в море. Субмарина спускает на воду шлюпку с четырьмя матросами на веслах. Шлюпка доставляет на берег человека, обтянутого кожаным пальто, и возвращается на субмарину, которая тут же погружается в море.
Со скудным багажом в виде кожаного же чемоданчика человек пускается в путь по набережной и на минутку задерживается под балконом Звездочета, чтоб послушать звуки печальной гитары. В этот момент можно рассмотреть его лицо, очень бледное, несмотря на очевидный заряд энергии и решительности, и заметить свастику, болтающуюся на цепочке между кожаными отворотами пальто. Потом человек исчезает в устье одной из улочек, шагая чересчур уверенно для вновь прибывшего, а Звездочет вдруг различает на углу своего отца, обнимающего женщину — ту самую, которая способна проглотить не моргнув глазом