которую Звездочет не понимает.
Тогда мальчик решает идти на площадь Сан-Хуан-де-Дьос. Уловив в нем некую целеустремленность, которой прежде не было, человек обгоняет его, заходит с другого боку, будто хочет помешать его движению. Пока наконец не приходит момент, когда он отчаивается и приостанавливается среди суетливой толпы, снующей по площади. Его глаза теряют блеск и энергию, и печально-жалобный взгляд обрывается за спиной Звездочета, нырнувшего в темноту скобяной лавки сеньора Ромеро Сальвадора.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, выйдите на минутку, может, вы поймете этого человека.
Сеньор Ромеро Сальвадор выглядывает в дверь. Человек делает движение, чтобы уйти, но старик зовет его. Тот немного колеблется, а затем встряхивает головой, на которой покачиваются его большие уши, и послушно приближается к порогу лавки.
— Конечно, понимаю, — говорит сеньор Ромеро Сальвадор, внимательно его выслушав. — Он говорит по-французски.
— И что он хочет сказать? — спрашивает Звездочет. — Фраза все время одинаковая. Он повторил ее несколько раз.
— Говорит, что никогда раньше не видел моря.
Как только человек убеждается, что его поняли, он снова начинает улыбаться и, довольный, пускается в объяснения.
— А сейчас что он говорит? — интересуется Звездочет.
— Что нужно было случиться войне, чтоб он смог увидеть море, — переводит сеньор Ромеро Сальвадор. — Всю жизнь он жил в деревне среди гор, во Франции. Когда пришли немцы, он бежал, оставив жену и детей, и добрался досюда. Поэтому он шел за тобой. У него нет никого, кому бы сказать, что море — это самое прекрасное, что он видел, и ему показалось, что ты его поймешь. Говорит, какая жалость, что нечто столь прекрасное сейчас для него — помеха.
Потом человек исчез, и мальчик больше никогда его не видел.
Частенько Звездочет стоит у двери скобяной лавки и смотрит, как проходят люди, понаехавшие отовсюду, мужчины и женщины разных национальностей. Хотя солнечные лучи втыкаются в площадь с безжалостностью божественных клинков, они едва задевают тела приезжих, увядшие от несчастий. Незнакомцы бродят как тени, распластанные под тяжестью страха, нищеты, поражения и униженности. Солнце пронизывает балконы, заставленные горшками с базиликом, душицей и гвоздиками, струится по развешенному белью и сверкает в лошадиной моче, затопившей пустую стоянку пролеток, над которой вьется облачко мух.
— Сеньор Ромеро Сальвадор…
— Что?
— Ничего.
Звездочет созерцает нескончаемую процессию призрачных людей, не имеющих, похоже, ни мускулов, ни костей после истощающих превратностей бегства. Проходят, волоча израненные ноги, силуэты без определенных очертаний, но с душой. Сумрачная душа, полная внутренней тьмы, и можно заметить, как трепещет она в раскаленной атмосфере великолепного солнечного дня.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, вы верите, что, когда от человека остается только тень, в нем все-таки есть силы, чтобы искать что-то такое, что поможет ему все пережить?
— Что искать?
— Свет, красоту…
— Хм! — восклицает сеньор Ромеро Сальвадор, и в этот момент он должен отвлечься, потому что в лавку входит клиент.
На площади только мухи и незнакомцы. Слушая, как беженцы разговаривают между собой, Звездочет узнает это смешение непостижимых языков, к которому он привык на террасе «Атлантики». Этот гомон напоминает ему то, что было его миром. Он начинает понимать, что все эти незнакомые слова — чешские, румынские, французские, венгерские, идишские — в некотором роде принадлежат и ему, потому что этот магический гул для него — музыка, а точнее, часть его музыки уже навсегда.
— Вы помните, о чем я спросил, сеньор Ромеро Сальвадор? — говорит он старику, когда тот возвращается. — Почему вы ответили «хм»?
— Потому что вспомнил одно стихотворение.
— Так расскажите же мне его, пожалуйста.
— Это тоже поэта Федерико?
— Нет, это написал другой поэт.
— Расстрелянный?
— К счастью, уехал за океан.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, я бы хотел, чтоб как-нибудь вы рассказали мне о людях, которые никуда не уехали и с которыми я бы мог поговорить в любой момент.
— У! Как непросто!
— Да, эти стихи и правда заставляют думать, и, по-моему, этого-то вы от меня и хотите, — произносит Звездочет серьезно. — Но я не очень подхожу, чтобы думать головой. Поэтому задаю столько вопросов.
И с этими словами он берет гитару, приветствует Фалью, который довольно улыбается из глубины инструмента, и начинает играть для изможденных теней, наполняющих площадь. Его вдохновляет приглушенный шелест языков мира, как это было, когда он играл с оркестром в «Атлантике».
Он замечает, что на него даже не смотрят. Глаза их хлопают ресницами, как стая нерешительных птиц, едва различимые в глубинах темных скелетов. Они продолжают свой путь, позволяя умереть в себе, не родившись, любому чувству. Они убеждены, что окружающий их мир может принести им лишь огорчения.
Но кое-кто все же недоуменно оборачивается, будто увидев свет, внезапно зажегшийся в темноте. Звездочет слышит вздох и, подняв голову, успевает заметить слезу, которая пытается просочиться между железных век. Это первое предвестие. Все больше незнакомцев останавливаются как вкопанные на своих разбитых ногах, следят за ним, окружают его. Музыка завораживает. Постепенно истончается железо, которым покрылась их печаль, и обнажается чуткая кожа людей, какими они некогда были. Издерганные и больные нервы расслабляются и оживают. Легкие снова начинают дышать в контакте с этой музыкой, которая растекается в воздухе, как благодатный ветерок. Грудь освобождается от удушья, ноги — от усталости. Застывшая кровь и остекленевшие глаза возвращают свою подвижность. Это чистейший сон, похожий больше на пробуждение. Пускаются в танец пустые желудки и увлекают за собой души.
В звуках фламенко каждый узнает самое глубокое и волнующее из своей собственной музыки. Скрещение разных культур, бесстрашные, искренние ноты рождают чудо: слух каждого наполняется воспоминанием. Возвращаются звуки любви, земли, веры, очага, города, где жил, людей, к которым был привязан. Потерянное прошлое и бедственное настоящее обнимаются, как любовники после разлуки. А музыка расправляет в воздухе свои крылья и загораживает от несчастья и отчаяния. Пока не врываются на площадь два жандарма и не кричат громогласно: тишина!
Беженцы молчат, но их губы кривит улыбка гордости и презрения, которой не было раньше. Опираясь на свои слабые проволочные ноги, они медленно и торжественно уходят с площади, сталкиваясь с идущими навстречу новыми несчастными.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, правильно сказал поэт.
— Да, сынок: