Звездочета еще и в связи с тем, что его собственный отец тоже в последнее время стал располагать немалыми деньгами, и неизвестно, откуда он их берет.
Существуют лекарства для больных тел, но не для больных чувств, не для покалеченной доброты, не для грез, зараженных алчностью, не для продажной любви. Мальчики как бы молча уславливаются играть прекрасные мелодии специально для тех людей, которых они любят, чтобы восстанавливать гармонию в их сердцах и вкус к старым благородным чувствам. Конкретно на Гортензию мелодии не действуют, но иногда терапия дает даже чрезмерный эффект. У дона Абрахама по любому случаю начинают наворачиваться слезы. Обычного хлопка кухонной двери достаточно, чтобы растрогать его. «Бедная дверь, — вздыхает он. — Тебе не кажется, Фридрих, что дверь, когда закрывается, жалуется, как заключенный?»
Перпетуо, швейцар, наблюдает за движением денежных потоков, но к его рукам они не пристают. У дверей отеля, среди роскошных машин с иностранными номерами, провожатые, доставившие беглецов от французской границы, горячо торгуются за надбавку к своему гонорару, грозя иначе известить в последний момент полицию. Вестибюль пересекают люди всех сортов. Фашистское начальство, надменное, германизированное и напыщенное, смешивается с артистами сарсуэлы, воняющими античесоточным лосьоном «Бру», которые выступают в Муниципальном театре. Агенты немецкого консульства соперничают с агентами партии и агентами гестапо, и кажется, все они играют в бильярд своими черепами в форме баклажана, вышагивая между итальянскими офицерами в безукоризненно белой форме с фуражками, сдвинутыми набекрень, и агентами службы военной информации с лоснящимися физиономиями лавочников и карандашиками за ухом, чтоб писать свои доклады. Между проститутками, составляющими часть обстановки отеля, дефилируют авантюристы с воловьими глазами, что пасутся на жалованье у двух или трех держав, пьяные винозаводчики, маркизы, живущие в долг, и поэт-лауреат, которого на стрельбище спутали с голубем и чуть не всадили в него пулю. Самые дешевые из проституток, приписанные к «Белой харчевне», щедро демонстрируют свои белесые ягодицы. Проститутки шикарные, с парижскими причесочками, походят на прекрасных животных на выгуле. Проститутки чахоточные, с непременным женихом в тюрьме, подавляют кровавую рвоту и подтверждают глубокими взглядами славу о своей пресловутой пылкости. Шпионские службы так размножились, что всегда тут же торчит какой-нибудь фрукт, проверяющий список клиентов отеля. В этом списке присутствует имя Лесли Ховарда, голливудского актера, который на этот раз исчез взаправду после стольких своих исчезновений на экране. А также имя одной принцессы, которая больше обеспокоена судьбой двух своих огромных датских догов, чем своего незначительного мужа. А также имя старика миллионера, предпринявшего исход в компании молоденьких медсестричек. Есть в списке свергнутые короли и безвестные люди, выдающие себя за других равно безвестных людей, есть мошенники и фальсификаторы паспортов и продовольственных карточек, есть разбогатевшие владельцы рыболовных судов. Есть союзнические пилоты, сбитые во Франции. Есть евреи. Трусливые дрожащие евреи, которых чудесная смотровая площадка, терраса «Атлантики», страшит, как бездна, обрывающаяся в море.
Перпетуо презирает весь этот маскарад. Он объясняет Звездочету, что человеческие существа надо представлять себе в чем мать родила, чтоб определить их настоящую цену.
— Попробуй, малыш. Кто б сказал, что у ежа под иголками скрывается такое нежное мясцо, что пальчики оближешь? Попробуй. Выбери самого надутого из всех и вообрази, что раздел его. Увидишь его таким, каков он есть, потому что голое тело никогда не врет. Увидишь преступника, слабака, тюх-тю, козла. Смешно, что они стараются выглядеть чем-то противоположным. Если карамель ментоловая, то заворачивается в бумажку от земляничной. За те годы, что я провел в этом привилегированном обществе, я мог бы превратиться в мудрого Соломона, если бы меня не сбивали с панталыку женщины. Я смотрю только на них, и, конечно, совсем на другой манер. Я смотрю на них, как ребенок на витрину кондитерского магазина. Воображение мужчины — как летающий член. Они проходят перед стойкой, и я берусь за них: я раздеваю их, пока они идут отсюда до лифта, а летающий член бьет крылами и следует за ними до их комнат. Летающий член забирается к ним в постели, и я занимаюсь с ними любовью, хотя между нами двести метров расстояния, стены и этажи. Гортензия говорит, что я только мастурбатор, но дело в том, что я некрасив и беден и никто не любит меня взаправду. Поэтому я люблю их тайком, наполняя в день два полных ведра любовью. Хотя в последнее время мне ни до кого нет дела, кроме Литзи.
Сефардка живет на последнем этаже «Атлантики», самом дешевом, где пол в коридоре огрызается на приезжих. Там селят команды тореадоров, офицеров регулярных марокканских частей, беженцев, проводящих время за изучением карты побережья, и — из-за странного суеверия директора отеля — исполнителей танго: он убежден, что они путешествуют с чемоданами, набитыми несчастьями.
Когда Литзи пересекает вестибюль, ее нежное тело весталки с совершенными формами кажется вырезанным из мрамора. Старинный волнующий кастильский язык, на котором она говорит, поражает швейцара, как будто он получает послание из иного мира или по крайней мере из иной эпохи. Он спрашивает ее, какой была тогда Испания, и она отвечает шелковыми звуками сефардского.
В Литзи сочетаются две великие страсти Перпетуо: его несбыточная любовь швейцара и его страсть к познанию человечества, которое вихрем проносится перед его стойкой. «У меня ощущение, что эта — останется, — признается он Звездочету и указывает на свое сердце. — Останется отчеканенная вот здесь».
Когда Литзи не сидит на набережной, высматривая корабль, который все никак не приходит, ее можно видеть в окне ее комнаты, с глазами, следящими за фелюгами, что отправились в море за скумбрией. Бюст ее высовывается из оконной рамы, как фигура на носу корабля, а твердые груди уперты в пустоту. Тогда «Атлантика» становится похожей на каравеллу, готовую к отплытию.
Перпетуо знает, что по ночам Литзи запирается от страха перед облавами. Балки перекрытий, кажется, разговаривают сами с собой, безутешно стонут тюфяки между стенами, изъеденными солью. Без возможности видеть море она ужасно страдает. Ее страшит, что рано или поздно ее задержат и посадят в концентрационный лагерь для иностранцев в Миранде-де-Эб-ро. Горстка белых бараков за колючей проволокой посреди равнины, засеянной злаками, без иных свидетелей, кроме прозрачного синего неба и охровых холмов Кастилии. Но он ни за что не решится вторгнуться в ее одиночество, даже в воображении. «Про нее мне в голову не приходит никаких бесстыдств, Звездочет. Пообломались крылышки у моего летающего члена. Знаешь, мне кажется, что она научила меня тому, что такое настоящая боль, эта боль, которая тянется очень издалека, пожалуй из того времени, как их изгнали из Испании, и уже никогда не пройдет».
Как-то за полдень, посреди одного из самых вялых выступлений оркестра, вдруг раздается дикий вопль. Все как один поднимают глаза на окно, где торчащая Литзи уже воспринимается как часть пейзажа. Ее обнаженная рука, невесомо плавающая в воздухе, протянута в сторону горизонта, где далекий неопределенный предмет покачивается в пене. Все спешат к перилам террасы, а через несколько минут сияющий корпус «Мыса Горн» входит в гавань, разбивая на тысячу граней белое сияние бухты.
Трансатлантический теплоход делает маневр, нацеливаясь носом на причал. Великолепный вечер. Ветер утих, и кажется, все солнце, какое еще осталось в этой несчастной воюющей Европе, пришло встречать гостя. Легкая влага, покрывающая корпус, сверкает гранатовыми, синими, коричневыми отблесками. Они падают на серую толпу, которая хлынула на набережную по улочкам Кадиса, всегда выводящим к морю. В зрачках снова восстановлена линия горизонта, стершаяся за время ожидания. Она снова появилась с приходом этого корабля, сумевшего вторгнуться в реальность, опустошенную войной. Рты все еще открыты от удивления, потому что все произошло так внезапно, что страшно: вдруг «Мыс Горн» — это коллективный сон, бороздящий моря, испаряющийся, лишь якорь коснется дна.
Никто не сходит на берег. Минуты тянутся, как при пожизненном заключении. Копыта лошадей, запряженных в шарабаны, цокают по булыжнику набережной, а парализованные грузчики спрашивают себя смущенно: неужели нынче никто уже не приплывает на кораблях? Сбитые с толку, они удивленно разглядывают пакетбот, похожий на огромный пустой ящик, который покачивается на спокойной воде порта. Им не забыть другое время, когда стайками спускались с борта пассажиры и разъезжались по всему городу. Беженцы смотрят на лестницу, противоестественно пустую, на ступеньки, никуда никого не ведущие. В их головах начинают стираться приготовленные было вопросы об этих заморских краях, где они представляют себя спасенными и по-новому счастливыми.
Вдруг — спускающийся пассажир. Волосы его напомажены, кожа бледна, и горький оскал упорно