поверх головы Клинкербогка, и наконец произнес:
– Суквиян быть там, позади него.
Никто не понял, о чем он. И вновь мертвая тишина, воцарившаяся, казалось, на веки вечные, которую никто не осмеливался нарушить ни единым словом.
От необъяснимого волнения у Евы дрожали колени. Она не могла отделаться от ощущения, что какое-то невидимое существо с ужасающей медлительностью постепенно заполняет собой всю комнату.
Она стиснула ручку маленькой Катье.
И вдруг совсем близко и до жути громко захлопали крылья.
– Авраам! Авраам! – взывал чей-то несусветно дребезжавший голос.
У Евы мороз пробежал по коже, она видела, как и другие содрогнулись при этих звуках.
– Я здесь, – словно сквозь сон, отвечал сапожник. Она закричала бы во все горло, если бы не удушающий своей удавкой страх.
Мгновения зловещего затишья. Все стояли, как столбняком пораженные. И вдруг по комнате заметалась большая черная птица с белыми пятнами на крыльях, она ударилась головой об оконное стекло и с шумом опустилась на пол.
– Это Якоб, наша сорока, – шепнула маленькая Катье, – уже проснулась!
Ева едва слышала ее, как будто уши были заложены. Слова девочки не успокоили ее, а, пожалуй, даже усилили гнетущее ощущение близости какого-то демонического существа.
Столь же неожиданно, как и крик птицы, тишину нарушил надрывный вопль сапожника:
– Исаак! Исаак!
Его лицо мгновенно преобразилось гримасой исступленного безумия.
– Исаак! Исаак!
– Я здесь! – ответила ему Катье, тоже будто сквозь сон, точно так же, как сам старик откликнулся на зов птицы.
Ева почувствовала, как похолодела рука малышки.
Сорока у стены под окном взахлеб что-то верещала, это было похоже на смех какого-то дьявольского кобольда.
Слог за слогом, звук за звуком заглатывала тишина своим жадным невидимым ртом эти слова и зловещий смех.
Они возникали и глохли, как отзвук некой заварухи библейских времен, который, блуждая по свету подобно призраку, залетел в каморку бедного ремесленника…
Это наваждение на мгновение рассеял потрясший воздух звон колокола церкви св. Николая.
– Я, пожалуй, пойду. Мне здесь уже невмоготу, – шепнула Ева Сефарди и направилась к двери.
Ее удивило, что все это время не было слышно башенных часов, а ведь с тех пор, как пробило полночь, прошло немало времени.
– А как же мы оставим старика одного, без помощи? – спросила она Сваммердама, который молча старался выпроводить прочих гостей, поглядывая при этом на сапожника. – Он ведь все еще в трансе, да и девочка спит.
– Он проснется, как только мы уйдем, – успокоил ее Сваммердам, но и в его голосе звучала приглушенная тревога. – Попозднее я приду его проведать.
Негра пришлось буквально выталкивать, он никак не мог оторвать лихорадочно горящих глаз от груды золота на столе. Ева заметила, что Сваммердам ни на секунду не выпускал зулуса из виду, и, когда они оказались на лестнице, старик проворно обернулся и запер дверь в комнату Клинкербогка, а ключ спрятал в карман.
Мари Фаатц поспешила вперед, чтобы подать гостям пальто и шляпы и кликнуть извозчика.
– О если бы царь Мавритании посетил нас вновь! Мы даже не попрощались с ним. Господи, ну почему праздник второго рождения оказался таким грустным? – причитала Буриньон, обращаясь к сопровождавшему ее угрюмо-немногословному Сваммердаму, когда они стояли перед домом в ожидании экипажа, который отвез бы ее в монастырь, Еву в отель, а доктора Сефарди домой. Но разговор не клеился.
Шум народного гулянья уже затих. Только из зашторенных окон кабачка на Зейдейк пробивались звонкие переборы банджо в угаре всеобщей свистопляски.
Стена дома, обращенная к церкви св. Николая, была почти скрыта тьмой, другая же его сторона, где под самой крышей высоко над водой канала тускло светилось окно сапожника, смотревшее в туманное марево гавани, словно искрилась брызгами яркого лунного света.
Ева подошла к парапету набережной и какое-то время смотрела в зловеще-черное зеркало канала.
В нескольких метрах от нее железная цепь, свисавшая с крыши, касалась своим нижним концом узкого, не более фута шириной выступа стены.
С этой цепью внизу возился какой-то человек, стоявший в лодке. Увидев над собой светлеющее в темноте женское лицо, он быстро пригнулся и втянул голову в плечи.
Из-за угла донесся грохот приближавшегося экипажа, и Ева, зябко поеживаясь, поспешила назад, к Сефарди. На долю секунды в памяти почему-то мелькнули белки настороженных глаз нефа.
Сапожнику Клинкербогку снилось, будто он едет на осле через пустыню, рядом с ним – маленькая Катье, а впереди шагает проводник – человек с покрывалом на лице, тот самый, что нарек его Аврамом.
На третий день пути увидел он в небесах фата-моргану, и сказочно-прекрасная страна, подобной которой он никогда в жизни не видел, сошла с неба на землю, и человек, шедший впереди, сказал, что эта земля зовется Мориа[43].
И поднялся старик на гору, и устроил там жертвенник, и положил на дрова Катье.
Он простер руку и взял нож, чтобы заколоть дитя. Сердце в тот миг было холодным и бесчувственным как камень, ибо Писание предсказывало ему, что вместо Катье он предаст всесожжению овна. А когда ребенок был принесен в жертву, человек сорвал с головы покрывало, в этот миг пылающий знак на его челе пропал и послышались слова:
– Я открыл, Авраам, тебе свое лицо, дабы отныне ты обрел Жизнь Вечную[44]. Но
Смерть еще раз придет за тобой, покуда не минуешь ты узких врат, а дотоле не испытаешь огненного крещения в купели мук и отчаяния. Ты сам так хотел.
А потом душа твоя войдет в уготованное мною царство, подобно птице, взмывающей в вечную зарю…
Клинкербогк видел перед собой лик, словно отлитый из зеленого золота, и этот лик занимал собою все небо. И он вспомнил о тех временах, когда еще отроком, желая помочь приготовить тропы тем, кто придет вслед за ним, дал молитвенный обет – он не сделает больше ни шага на духовной стезе, если только Властелин судьбы не возложит на него бремя всего мира.
Человек с зеленым ликом исчез.
Клинкербогк стоял впотьмах и прислушивался к гулкому, но уже затихающему грохоту, пока тот вовсе не замер, будто по ухабистой дороге пронеслась поглощенная далью колымага. Мало-помалу он приходил в себя, сновидение все больше стиралось в памяти, и старик осознал, что стоит на полу своей мансарды и держит в руке окровавленное шило.
Фитиль оплывшей свечи уже дотлевал, и слабые неровные отсветы ложились на лицо маленькой Катье, которая лежала заколотой на старом потертом диване.
Клинкербогк обезумел от беспредельного отчаяния.
Он хотел вонзить шило себе в грудь, но рука не слушалась. Он готов был завыть зверем, но челюсти свела судорога, и он не мог открыть рот. Он порывался расшибить голову о стену, но его ноги так обмякли, точно им перебили кости.
Бог, которому он истово молился всю жизнь, обратил к нему свой лик, но только – превратившийся в