много народу, то духовенства все равно собиралось столько, сколько нигде нельзя было увидеть. В день Ассизского святителя науяпольский прелат старался созвать как можно больше собратьев, — это было нечто вроде неофициальных съездов духовенства почти всего благочиния. Дом у прелата был большой, сам он отличался хлебосольством и любил гостей. И мало находилось таких ксендзов, как Платунас и Стрипайтис, которые избегали поездки в город на святого Франциска.
Ксендз Васарис собрался пораньше и приехал в Науяполис задолго до обедни. Его обязанностью было помочь исповедывать, и он усердно взялся за дело. Просидел в исповедальне до самого обеда и, только войдя в столовую, встретился с другими гостями и поздоровался с самим хозяином.
Науяпольского прелата Гирвидаса Васарис знал и раньше и во время каникул раза два был у него в гостях в дни престольных праздников. Прелат в свою очередь знал о поэтическом даровании Васариса, читал его стихи и надеялся, что из него выйдет муж, который поддержит престиж и славу духовенства в литовской литературе.
Прелат Гирвидас был человек образованный, широких взглядов, но в то же время упорный защитник чести и интересов своего сословия. Он страстно желал, чтобы духовенство укреплялось на всех жизненных позициях, хотя часто задавал себе критический вопрос: не является ли захват некоторых позиций лишь временным успехом, который в конечном счете может обернуться во вред самому духовенству и церкви? Так же критически смотрел он и на победы духовенства в области экономической жизни. Ксендзы — сельские хозяева, кооператоры, лавочники и руководители земледельческих кружков внушали прелату Гирвидасу большие сомнения. Он видел, что такие ксендзы очень часто теряют чувство меры, доверие окружающих и доброе имя. В конечном счете от этих хозяйственных настоятелей, занимающихся стяжательством, и духовенству и церкви было мало пользы, потому что из них с трудом удавалось вытрясти грош на нужды епархии.
Оттого прелат косо глядел и на скупого, заскорузшего калнинского настоятеля и на викария Стрипайтиса. До ушей прелата уже дошли слухи о его предосудительных действиях. Он предчувствовал, что в Калнинай вот-вот разразится скандал, и заранее сердился. Будет о чем писать прогрессивным газетам!
Теперь прелату интересно было узнать что-нибудь о Калнинай из первоисточника, и он, отозвав Васариса в сторону, к самому окну, принялся расспрашивать:
— Не думай, что это какой-то допрос, — начал он, — и расскажи мне всю правду. Я знаю, что у вас в приходе не все благополучно. Что ж поделаешь. Ты еще молод и ничего не видал, а в жизни еще многое придется испытать. Надо стараться, по крайней мере, чтобы всякие дрязги не выходили за пределы нашего круга, не получали огласки и не пятнали репутации священника. Ну, как там ксендз Стрипайтис со своим кооперативом? Народ доволен?
Васарис еще не забыл семинарского правила — как можно меньше откровенничать с начальством, и на вопросы прелата отвечал очень сдержанно. Ему казалось, что, сказав всю правду, он наябедничает, донесет на своего коллегу.
— Я так мало пробыл в Калнинай, ксендз прелат, что не успел еще познакомиться с людьми и делами прихода, — изворачивался он.
— Заварит еще он кашу со своими кооперативами и «Сохами». Ты туда к ним не суйся. Делай свое дело — и довольно. Есть у тебя талант — развивай его, пиши. Нам нужны даровитые, талантливые ксендзы. Разве это не честь — иметь такого поэта, как Майронис? Что такое по сравнению с ним все эти прогрессивные писателишки и поэтишки! Духовенство завоевало в литературе почетное место, и мы должны удержать его.
Прелат далее увлекся. Он похлопал Васариса по плечу и воскликнул:
— Будь молодчиной, Васарис, — займи место Майрониса! Эх, если бы ты, мошенник, учился получше, я бы тебя в академию устроил!
Между тем многие ксендзы, особенно те, что постарше, незаметно захаживали в кабинет прелата, где был устроен буфет с напитками и закусками. На торжественных обедах водки здесь не подавали, так как среди молодых ксендзов было много убежденных трезвенников, однако тем, кто томился жаждой, разрешалось утолить ее в отдельной комнате и поднять после трудов настроение.
Вообще прелат Гирвидас понимал человеческие слабости и извинял их, но при одном условии: чтобы они не проявлялись за пределами четырех стен, не предавались огласке, не возмущали людей и не унижали звания священника.
— Да, — говаривал он своим ближайшим друзьям, — человек человеком и остается, однако же надо знать, где как держать себя. Среди своих можно позволить и то и сё, но среди чужих ни-ни. Перед людьми слуга церкви должен предстать без единого порока.
Из других источников было известно, что прелат смотрел сквозь пальцы даже на такие слабости собратьев, как, например, чувствительность к прекрасному полу, если это только сохранялось в тайне или прикрывалось благопристойными формами. Рассказывали, что сам прелат охотно посещал одного доктора богословия, у которого собиралась компания веселых родственниц и хороших знакомых. Пирушки заканчивались небольшими оргиями, но возмущаться ими там было некому.
Зато прелат не проявлял ни малейшего снисхождения к ксендзам, открыто предававшимся греху. Он готов был сослать их в Сибирь, будь это в его власти, или даже совсем уничтожить. Он терпеть не мог экс- семинаристов, а об экс-ксендзах — спаси от них бог! — не мог спокойно и слова сказать.
В ту пору, по крайней мере в той епархии, экс-ксендз был скорее отвлеченным понятием, чем реальным явлением, и все же за последнее время стали распространяться слухи, что какой-то ксендз, уехавший несколько лет назад в Америку, теперь отрекся от сана и женился. Недавно прелат Гирвидас получил известие, что это чистая правда. Он никому не сообщил об этом, не желая разглашать скандальную историю, однако не мог удержаться и от того, чтобы не выразить, хотя бы в самых туманных выражениях, своего возмущения, своего презрения к подобным отщепенцам, распутникам, выродкам и исчадиям ада.
— Я допускаю, что ксендз может согрешить и пасть очень низко, — разглагольствовал он за обедом, когда зашла речь о дурных пастырях. — Я допускаю, что можно и напиться, и продуться в карты, и даже нарушить обет безбрачия —
— Ксендз прелат, — сказал один из гостей, — а не полезнее ли для церкви и духовенства, если один- другой человек, по ошибке попавший в духовное сословие, выйдет из него? Зачем ему мучиться самому и вредить всему духовенству?
Услыша такие речи, прелат едва не подавился куском и даже подскочил на месте.
— Как так зачем? Вы, благодетель, надо полагать, сами не сознаете, какую ересь и бессмыслицу проповедуете. Я уж не говорю о том, что значит надругательство над таинством посвящения с догматической и нравственной точки зрения. Это известно каждому богослову. Но вы еще задаете вопрос: не полезнее ли это для церкви и самого духовенства? Извольте показать, милостивец, в чем тут польза! В том ли, что будет подорвана церковная дисциплина, в том ли, что вознегодуют верующие, а собратьям будет подан дурной пример? Или в том, что вся жизнь духовенства будет вывернута наизнанку перед мирянами и будут разглашены его тайны? Нет, раз ты уже стал ксендзом, — по ошибке ли, не по ошибке — все равно крышка! Терпи, молись, трудись, кляни все на свете, корчись, как червяк, греши наконец, но не будь отступником!
Многие громко засмеялись — одни над этим парадоксом, другие — над горячностью прелата. Но его оппонент решил продолжать спор и сказал:
— Я согласен, ксендз прелат, что с точки зрения богослова отречение от сана, действительно, великий грех. Согласен и с тем, что это может отозваться весьма отрицательно на церковной дисциплине. Но когда дело касается самого экс-ксендза, я смотрю на это с точки зрения его совести и с вами, ксендз прелат, не могу согласиться. Ведь догматические принципы связывают лишь тех людей, которые в них верят. А ксендз, принявший решение снять с себя сан, я думаю, уже перестал признавать эти принципы, и, значит, они его больше не связывают.
— Потому он и подлец! — воскликнул прелат. — Как это ксендз перестанет признавать учение церкви?
— Но, ксендз прелат, ведь взгляды человека, а иногда и верования не всегда зависят от его воли.