такие дни у ворот могла поджидать похоронная процессия. Стоит ли говорить, что до входной двери я добирался совершенно измученный и едва мог перевести дух. По ночам меня мучили кошмары, и я просыпался весь в поту от ужаса.
Но если мы с трудом наскребали двадцать четыре рубля, чтобы заплатить за нашу квартиру с балконом и окнами на улицу, то где нам было найти средства для переезда на Крохмальную 12, в дом с газовым освещением и теплым туалетом? А за квартиру там требовали по двадцать семь рублей в месяц! И все же мы уповали на то, что смена квартиры повлечет за собой перемены к лучшему в нашей судьбе.
Было начало весны 1914 года.
Вот уже несколько лет газеты писали о взрывоопасной ситуации на Балканах и о соперничестве между Англией и Германией. Но из нашего дома газеты давно пропали. Прежде их приносил мой брат Израиль Иошуа, но он рассорился с отцом и съехал от нас.
Все уговаривали нас переехать. Владелец дома № 12 по Крохмальной улице, миллионер Лейзер Прцепёрко, слыл ортодоксом, но хоть и был человеком прижимистым, евреев никогда не выселял. А управляющий, реб Исайя, был другом моего отца. К тому же дом имел выход и на Мировскую улицу, к рынку, так что отец становился раввином сразу двух улиц — Крохмальной и Мировской. В те времена судебные тяжбы, свадьбы и разводы случались чуть не каждый день, что сулило нам приличный доход. Рассудив хорошенько, мы решились на переезд.
Новая квартира на первом этаже еще пахла свежей краской. Окна комнаты смотрели на пекарню, а кухонное окно — на глухую стену. Над нами было еще пять или шесть этажей.
Дом № 12 с тремя огромными внутренними дворами был подобен городу. В темном парадном всегда пахло свежеиспеченным хлебом — булочками, батонами, отрубяными караваями — и дымом. Каждый день пекарь выносил во двор противни со свежим хлебом. Тут же имелись две хасидские молельни — радзиминская и минская, и синагога — для тех, кто не признавал хасидизма. Были там еще и стойла, в которых круглый год держали коров, прикованных цепями к стене. В многочисленных подвалах торговцы с Мировской хранили фрукты, а еще яйца, которые для сохранности клали в известь. Все эти товары привозились сюда из окрестных деревень. В доме № 12 по Крохмальной царил дух Торы и молитвы, а также коммерции и неустанного труда. О керосиновых лампах здесь никто и не вспоминал. А в некоторых квартирах — о диво! — уже был телефон.
Хотя дома № 10 и № 12 стояли рядом, переезд дался нам нелегко. Пришлось грузить весь наш скарб на повозку, и, конечно, не обошлось без поломок. Платяной шкаф оказался чудовищно тяжелым. Настоящая крепость с львиными головами на дверцах и резным карнизом. Весил он не меньше тонны, точно. Не могу себе представить, как его ухитрились когда-то перевезти из Радзимина.
Никогда не забуду восхищения, которое я испытал, когда впервые зажглась двухрожковая газовая лампа. Я едва не ослеп. Комната наполнилась удивительным сиянием, мне показалось, что свет проник даже в голову. Ну теперь-то демонам прятаться негде!
Уборная привела меня в восторг. Впрочем, как и газовая плита на кухне. Отныне не надо готовить щепки на растопку, таскать уголь и бидоны с керосином. Теперь у нас газовый счетчик: сунешь в него сорок грошей и готово — получай газ. Достаточно чиркнуть спичкой, и вмиг загорается голубое пламя. На молитву я стал ходить в радзиминскую молельню, которая находилась прямо во дворе нашего дома, и поэтому быстро перезнакомился с другими жильцами.
Мы было поверили, что предреченная удача таки нам улыбнулась.
Работы у отца прибавилось, люди постоянно приходили к нему на суд. Дела шли столь успешно, что отец решил снова послать меня в хедер. Я уже вышел из того возраста, когда мальчиков посылают учиться, но на Твардой улице в доме № 22 была специальная школа для учеников постарше, где не просто разбирали с детьми Тору, а читали настоящие лекции. Некоторые мои приятели, учившиеся в других хедерах, тоже перешли туда.
В то время я начал читать нерелигиозные книги, и у меня появилась тяга к ереси, поэтому возвращение на школьную скамью меня не обрадовало. Все здесь мне не нравилось, и в первую очередь учитель: у него была желтая борода и выпученные глаза, он вечно жевал сырой лук и курил длинную вонючую трубку. Учитель нам казался настоящим деревенщиной, и мы все время подтрунивали над ним. Он был разведен, и брачные маклеры то и дело заглядывали к нему и нашептывали всякие предложения в его волосатые уши…
Вдруг пошли толки о войне. Говорили, что в Сербии застрелили австрийского эрцгерцога. Появились специальные выпуски газет с огромными заголовками и текстом, напечатанным лишь на одной стороне. Мы, мальчишки, тоже были не прочь поговорить о политике и с жаром обсуждали эту новость. В конце концов мы решили, что пусть лучше победит Германия. Ну что нам проку от русских? А вот если Польшу оккупируют немцы, тогда всех евреев наверняка обрядят в короткие куртки и детям велят ходить в гимназии. Мы мечтали, как будем ходить в нормальную светскую школу, носить форму и фуражку с кокардой. Что может быть лучше! В то же время мы были убеждены (намного решительнее, чем немецкий Генеральный штаб), что Германии не под силу тягаться с мощью союзников — России, Франции и Англии. К тому же один мальчик утверждал, что раз у англичан и американцев один язык, то Америка обязательно вступится за Англию…
Мой отец начал читать газеты. В нашу жизнь вошли новые слова — мобилизация, ультиматум, нейтралитет. Государства-соперники посылали друг другу ноты, а короли — письма, называя себя Ники и Вилли. Простые люди — рабочие, грузчики — встречались группками на Крохмальной улице и обсуждали происходящее.
И вот в воскресенье, в день поста на Девятое ава началась Первая мировая война.
Женщины бросились в лавки закупать продукты. Даже самые маленькие тащили огромные корзины с мукой, крупами, бобами — всем, что еще можно было найти в магазинах, которые теперь по полдня стояли закрытыми. Сначала продавцы отказались принимать бумажные деньги, потом запросили вместо банкнот серебряные и золотые монеты. Кроме того, они стали придерживать товар, чтобы взвинтить цены.
Люди пребывали в странной эйфории, словно наступил Пурим. Повсюду на улицах можно было встретить плачущих женщин, которые провожали своих мужей в армию. Призывники носили на лацканах особые белые значки. Раздосадованные и в то же время исполненные любопытства, они расхаживали по улице, а за ними бежали мальчишки с палками на плечах и выкрикивали военные команды.
Мой отец вернулся домой из радзиминской молельни и объявил, что слышал, будто война закончится через две недели.
— Ведь у них есть пушки, которые одним выстрелом могут убить тысячу казаков.
— Господи, — вздыхала мать, — и куда катится этот мир?
— Зато государство позволило отложить платежи, и нам больше не надо платить за квартиру, — пытался утешить ее отец.
— И кому теперь понадобится раввинский суд? — не успокаивалась мать. — Никому. А раз так, где мы будем брать деньги?
Что и говорить, положение наше было незавидным. Мы перестали получать письма от моей сестры, которая вышла замуж и жила в Антверпене. В добавок моего брата Израиля Иошуа, которому исполнился двадцать один год, призвали на службу в русскую армию. Ему пришла повестка с распоряжением явиться в Томашов — родной город отца, но брат предпочел скрыться. Все вокруг запасались продуктами, а у нас не было на это денег. И тут как назло у меня появился невиданный аппетит. Словно предчувствуя будущий голод, ел и ел, но все равно вечно ходил голодный. Мать возвращалась домой раскрасневшаяся и жаловалась на отсутствие продуктов.
Впервые до меня дошли нелестные слухи о евреях, живших на нашей улице. Еврейские лавочники, так же как и все прочие, припрятывали продукты, взвинчивали цены и всячески пытались нажиться на войне. Моше, владелец лавки, где торговали обоями, хвастал, что его жена накупила продуктов на пятьсот рублей.
— Хвала Господу, — говорил он, — теперь нам хватит запасов на целый год. А уж война точно дольше не продлится. — И он с улыбкой поглаживал свою серебристую бороду.