Харима!
Новая песня поселилась в душе поэта, не вытеснив, но затмив прекрасный мотив по имени Итумэ.
“О, Итумэ! Бледная тень, ставшая лишь “росой эфемерной”… Встретимся в мире ином…”
А Харима…
Лицо ее лучезарней цветов молодой вишни. Даже затворник скалистой пещеры не сдержит вздоха. Прервет медитацию.
Сумитомо не уставал повторять Хариме:
— Как давно я не был рядом с тобой.
— Но вы были только вчера, — краснея, напоминала Харима.
Сумитомо, истинный поэт, отвечал стихами:
… Не то чтобы я не видел тебя,
Не то чтобы видел,
Но вспоминая тебя,
Я грущу целый день…
Еще больше краснела Харима, изредка лишь позволяя себе влюбленными глазами взглянуть на Сумитомо.
Но настал день, мрачный вернулся Сумитомо из Киото.
— Время пришло, — сказал он Хариме, с болью глядя на ее поникшие плечи. — Пора, видно не будет мне счастья. А там… Боги и Будды решат…
— Ждать я готова всю жизнь, — прошелестела Харима, впервые глянув прямо в глаза Сумитомо. — Знаю, вы хотите добра. Значит так будет.
Харима закрыла глаза. Процитировала “Мэн-дзы”: “Тем, кто любит других и пользу приносит, счастье дарует Небо, тем, кто клевещет, вредит, Небо приносит беду…”
“Прекрасное образование дал ей отец, — порадовался Сумитомо, наслаждаясь ритмом китайских стихов. — А как хороша! “Когда она улыбнется, все красотки шести дворов исчезают.” Я не теряю трон, лишь жизнь могу потерять. О, Харима! Кому нужен воин, потерпевший бесчестие? Может ли он снискать уважение?”
Сумитомо ответил возлюбленной тоже китайскими стихами:
“Душа моя в холодном облаке движется к Восточной столице.
В этом мире тлена и суеты жизнь оправдана долгом.
Сколько лет я тащился по жизни, созерцая цветы, вкушая вино!
Время настало! — Ветер, иней и снег на заре.”
Смело подняла глаза Харима, твердо молвила:
— Нет иного пути, господин. Я буду ждать… ваших писем.
Вновь потупилась, тихо продекламировала:
“Лишь увижу след вашей кисти,
Слезы хлынут, как ливни.
А слов,
Что б ответить как должно,
Смогу ли найти?”
Сумитомо пришел в восторг.
— Ты так искусна, можно ли еще послушать?
— Десять тысяч стихов написала, вас, господин, ожидая. Если один лишь отметите, счастлива буду. Верю, вы возвратитесь, хоть и надежды немного.
Возвратитесь… И тогда буду вам читать…
— Что ж, хватит стихов, Харима, — едва сдерживая волнение, сказал Сумитомо. — Если Боги даруют удачу, а Будды расположение, вечным будет союз наш. Но… Пора! Нужно исполнить гири!
* * *
Оставшись наедине с Лавром, я сразу взяла быка за рога.
— Зачем ты стрелял в президента? — грозно спросила я.
Лавр испугался и даже попятился:
— Чего?
— Не “чего”, а бабахнул из гранатомета, — заверила я, на всякий случай хватая его за руку, чтобы сдуру не побежал.
Лавр заволновался.
— Не-е, не из чего не бабахал, — принялся убеждать он меня. — И в руках отродясь не держал этой “Мухи”. Из нормальной волыны, из нагана там или из чего другого это я могу, а из гранатомета, нет.
Признаться, удивилась я:
— Откуда же, тогда, знаешь, что из “Мухи” пальнули, если не стрелял?
— Слышал, ведь не глухой. Все только и говорят, что об этом.
— Кто — все?
— Да и сиделка, и Далилка, и Любка-соседка. Все говорят между собой.
Ха! Все уже говорят о моей “Мухе”! Куда только ФСБ смотрит?
— А что говорят-то? — заинтересовалась я.
Лавр усмехнулся:
— Что это страшная тайна, что приказано было об этом молчать и все подобное. Меня же они за мебель принимают, а я, хочешь — не хочешь, слушаю.
Должна сказать, что на самом деле я Лавра в склонности к покушению на президента не подозревала. Было очевидно, что Лавр этот специалист по блатному делу и ни на какие идейные соображения от рождения не способен, как и на сильные поступки, касающиеся разногласий с властями. Он раб своего эгоизма и действительно от кого-то скрывается, а под паралитика закосил лишь от страха.
Но с другой стороны фуфайка как-то в его шкаф попала, и попасть она могла только сразу после выстрела, в те самые три минуты, которые были у террориста до появления охраны. Дело происходило в понедельник, Лавр не в сквере загорал, а за стенкой лежал и не мог не знать, кто положил в его шкаф фуфайку.
Если до встречи с Лавром я еще испытывала сомнения и выделяла какой-то процент на его соучастие с заговорщиками, то теперь склонялась к мысли гораздо более невероятной: по всему выходило, что фуфайку в шкаф парализованного забросил… полковник.
Да-да, полковник, который сцапал меня, мой старый знакомец Петр Петрович, сосед Любы.
Почему он? А потому, что больше некому. Чудес на свете не бывает. Судите сами: в недрах Любиной семьи никакому заговору не созреть, наличие длинного Любиного языка тому живейшая гарантия. Старая дева тоже отпадает. Даже если от нищеты она и решилась бы на измену, то спрятать мужика в фуфайке в своей квартире не смогла бы, там здорово все перешерстили. Если вообразить, что она сама из гранатомета пальнула, то тут же выплывает вопрос: почему на ее теле не нашли следов пепла и гари? Ведь глаза и руки стрелявшего ничем не были защищены.
Впрочем, размышления о старой деве беспочвенны, стрелял мужчина, в этом я абсолютно уверена, как теперь уверена и в том, что это совсем не парализованный, то бишь не Лавр.
Охрана этажом выше, охрана этажом ниже…
Тогда остается сам полковник. Он, как сосед, мог на новоселье зайти. Правда я его не видела, но, думаю, он к этому и не стремился. Где-нибудь на кухне поздравил Любу, да заодно отравы в спиртное и подлил. Утром надел фуфайку, шлем и зашел в Любину квартиру, из “Мухи” бабахнул и бежать. “Муху” сунул мне в руки, а фуфайку паралитику подложил, думаю и шлем в кармане фуфайки. Потом в свою квартиру зашел, смыл гарь с рук и глаз… Этим, кстати, объясняется странный факт, что он прибыл на место преступления позже охраны, хотя находился на этом же этаже…
В голове моей все очень складно сложилось, смущало лишь одно: почему-то трудно было признать, что в рядах ФСБ нашлось место предателям.
Смущало и другое: мой Сумитомо!
Ниндзюцу!
Их школы — своеобразный прототип современных разведовательно-диверсионных школ.