«Но как же я появлюсь в кафе в этом халате?» — поинтересовался я. На мне не было даже пижамных штанов — их разрезали напополам, как всегда поступают медики, не могу понять зачем. Разрезали и швырнули в большую корзину, хотя можно было просто вытащить их оттуда, вернуть мне и спасти для прачечной.
Арно, мой спутник, не видел ничего странного в том, что человек завтракает в одном халате в кафе на Елисейских полях. «Они ж поймут, что это несчастный случай, — сказал он. — Ведь халат весь в крови».
«И с ними будет все в порядке, так, что ли?» — спросил я.
«Все в порядке будет со мной, — сказал он. — А на них je m'en fous! [50]»
«Если вы не против, — я был слаб, но настойчив, — я бы подождал, пока мы окажемся в наших краях».
«Но ведь именно здесь самые хорошие круассаны», — он произнес это с интонацией избалованного ребенка, которому отказывают в любимом лакомстве.
«Да пропади они пропадом, эти круассаны. — Я не мог сдержаться. — Мне плохо, мне надо скорее в постель».
Он неохотно согласился. Но попробовал ударить на жалость. «Ведь у них такой изысканный вкус, у круассанов. А я просто умираю с голоду».
Мы затормозили возле бистро на улице де ля Томб — Иссуар. Сидеть я не мог, так что мы завтракали, стоя у бара. Я проглотил половинку круассана и почувствовал, что вот-вот рухну. На нас поглядывали заскочившие в бистро рабочие, думая, что мы, наверное, после лихой пьянки. Один дюжий верзила приготовился уж дружески хлопнуть меня по спине, но передумал, слава Богу, а то я непременно бы хлопнулся в обморок. Арно поглощал круассан за круассаном. Они здесь, оказывается, вовсе не плохи, известил он меня. Я подумал, что тут-то мы и отправимся домой, но он попросил еще чашку кофе. И пока он неспешно прихлебывал кофе — слишком горячий, чтобы проглотить его одним махом, — я стоял рядом и медленно агонизировал.
Наконец мы добрались до дому. Я сбросил окровавленные простыни на пол и примостился на голом матраце. Ушибы мои жутко болели, и я с удовольствием позволил себе негромко стонать и кряхтеть. Стонал, пока не провалился в глубокий сон. В кому.
Очнулся и увидел у моей постели Морикана. Оказывается, Арно позвонил ему. Морикан удивился, когда выяснил, что я могу говорить.
«Это произошло между половиной второго и двумя, так ведь?» — спросил он.
Да, примерно в это время. Но почему — вот что мне хотелось узнать. Как он это вычислил?
С серьезным лицом и с некоей торжественностью он извлек из внутреннего кармана лист бумаги.
«Это, — произнес он, помахивая листом перед моим носом, — астрологическая картина происшествия. Ты показался мне в такой эйфории, когда уходил от меня. Ну вот, здесь…» — И он склонился над листом, объясняя мне значение черных и красных линий, имевших для него глубокий смысл.
«Тебе очень повезло, что ты остался в живых, — начал он. — Когда я пришел сюда и увидел повсюду кровь, я испугался, что ты уже мертв. Все складывалось против тебя в эту ночь. Если б ты сразу лег спать, с тобой могло и не случиться ничего. А так… Другой на твоем месте непременно бы загнулся. Но я уже говорил тебе, ты счастливчик. У тебя два рулевых весла: когда обессиливает одно, другое вступает в игру. Тебя спас Юпитер. Эго единственная планета в твоем гороскопе, которая никогда не принесет тебе вреда». Он изложил мне ситуацию во всех деталях. Я был словно огорожен стеной. Если бы все двери захлопнулись, я бы окочурился. Он показал мне картину смерти Бальзака, потрясающую диаграмму фатума, изящную и неопровержимую, как шахматная задача.
«А можешь ты показать мне карту смерти Гитлера?» — слабо улыбнулся я ему.
«Моп vieux[51], - живо откликнулся Морикан. — Я был бы так рад, если б мог ее составить. К несчастью, я не вижу перед ним ничего катастрофического пока. Но когда придет ему время падать, он, запомни мои слова, погаснет сразу же, как выключателем щелкнут. Сейчас он все еще лезет вверх, когда доберется до высшей точки, побудет там немного, а потом — бам, и все кончено. Но впереди нас ждут тяжелые дни. Надо готовиться к великим бедствиям. Хотел бы я, чтобы у меня был Юпитер, как у тебя. Но у меня этот сатанинский Сатурн. Так что я надежд не питаю…»
Стиглиц и Марин
«Первая наша задача, — утверждает Рудьяр, — полное обновление самой субстанции искусства.
Новая музыка звучит смешно и бессмысленно в концертном зале; новая драма требует нового театра; новый танец стремится к новому обрамлению, к свободному отношению к музыке и драматическому действу. Помимо этого, условия представления трагически абсурдны с социальной и финансовой точки зрения. Коммерциализация полностью покончила с духом посвященности в искусство, духом реального соучастия в представлении. Публика приходит к искусству в поисках сенсаций, а не для того, чтобы приобщиться к незнакомому еще для нее опыту жизни через искусство. Возможно, главное, в чем нуждается новое искусство, — новая публика; главное, в чем нуждаются люди искусства, — осознание подлинных отношений со своей публикой. Художник перестал смотреть на себя как на поставщика пищи духовной, как на возбудителя динамической энергии; перестал рассматривать свою позицию как «служение высшему», а себя как священнослужителя. Он думает лишь о том, как выразить себя, как освободить бродящие в нем силы, с которыми ему все труднее справляться. Зачем ему такое освобождение? Он не хочет задумываться над этим, он не обращается обдуманно и добровольно к исполнению своего нравственного долга перед народом. Следовательно, он не формирует народ, не сплачивает вокруг своего труда публику, достойную этого труда. Он просто продает свой товар. Он больше не Вестник жизни, притягивающий людей своим личным образом жизни и мироощущением к той Вести, которую он несет».
Иногда я представляю себе, что будет, если в нашу страну вторгнутся враги. И всегда при этом возникает передо мной образ Альфреда Стиглица, сидящего в своем «Американ-плейс», на семнадцатом этаже большого административного здания в Нью-Йорке в окружении акварелей Джона Марина. Всю свою жизнь Стиглиц провел в ожидании публики, способной отмечать, прославлять и праздновать явление художника. Вся жизнь Стиглица была посвящена искусству, и он ему ревностно служил. Это ведь Стиглиц побудил Марина писать акварели и продолжает помогать ему в этом занятии. Потрясающая история связана с этими двумя именами. Сейчас каждому из них более семидесяти. Марин все еще достаточно подвижен, может и прыгать, и летать, и писать шедевры. Стиглиц сидит в своей комнатенке, прилегающей к галерее. Голова у него ясная, как всегда, а вот сердце работает все хуже и хуже. Он отвел себе минимум пространства в «Американ-плейс». Просто комнатка, где можно двигаться от койки до мягкого кресла. А если б она была еще меньше, не думаю, что он стал бы волноваться по этому поводу. Он может сказать все, что он имеет сказать, в пространстве, достаточном для того, чтобы человек мог стоять выпрямившись или лежать вытянувшись. Не нужен ему и мегафон, у него хватит голоса, чтобы прошептать свои убеждения. И его услышат. Да мы будем слышать его и после того, как он умрет.
Попробую теперь представить себе эту сцену. Враг уже основательно укрепился в стенах нашего города — Стиглиц все еще за работой. Открывается дверь, и в галерею входит человек в военной форме. Стиглиц в соседней комнатке лежит, вытянувшись во весь рост, на своей койке. Обстановки никакой, только Марин на стенах. Стиглиц ждет визита подобного рода со дня на день и просто удивлен, что этого не случилось раньше. Офицер быстро осматривается, убеждается, что здесь нет западни, потом подскакивает к двери комнатенки, где лежит Стиглиц.
«Здравствуйте! Что вы здесь делаете?» — говорит офицер.
«Я могу задать вам точно такой же вопрос», — отвечает Стиглиц.
«Вы что, сторож?»
«Думаю, что меня можно назвать и так. Да, я некоторым образом сторож, если вы хотите это знать».
«А эти картинки на стенах, чьи они?»