— Пастор велел передать.
— Спасибо, Табита.
Взяв миску и черепаховый футляр, Джеймс поднимается по лестнице. Потом поворачивает налево, останавливается и легонько стучит в первую дверь с правой стороны.
За столом у окна сидит Дидо Лестрейд. После обеда она переоделась, и теперь на ней шлафрок бледно-лимонного цвета и белая, подбитая ватой нижняя юбка. Лицо ее озарено дневным светом, какой предпочитают художники. Кажется, мы с ней почти одногодки, думает Джеймс. У нее милые глаза, очень добрые, но как безбожно она выщипала себе брови!
Джеймс никогда не переступал порог ее комнаты. И он понимает, что его специально пригласили посмотреть и выразить восхищение. Оглядевшись, он замечает лондонский фарфор, веера из павлиньих перьев, ширму с вышивкой petit-point,[9] лакированный комод, над кроватью балдахин из индийского хлопка, украшенный изображением древа жизни. Бесконечные оборки и всяческие безделушки. И все это в комнате, которая даже старше местной церкви и расположена в доме, более пригодном для массивной и грубой мебели, для предметов, от которых веет временем и могилой, то есть для всего того, что стоит в остальных комнатах. Таков протест Дидо, ее осторожный мятеж. В самом сердце северного Девона — будуар Бата. В этом есть что-то трогательное, и Джеймсу хочется как-нибудь невзначай утешить ее. Он чувствует, что есть какие-то особые слова, подходящие для ситуации такого рода, которые бы с точностью передали его чувства, но ему их никак не найти. И голосом более грубым, чем хотелось бы, он спрашивает:
— Вы приготовили материю, чтобы наложить повязку?
Она приготовила. На столе лежит шелковый шарф яркой расцветки. У Дидо короткий рукав, но Джеймс заворачивает его еще выше, чтобы перевязать руку. Он физически ощущает такую близость к Дидо, какой раньше никогда не испытывал. Чувствует ее запах, фактуру кожи. Его трогают белизна и голубые прожилки на сгибе локтя.
— Не слишком ли туго? — спрашивает он.
Дидо, отвернувшись, качает головой. Из жилетного кармана Джеймс вынимает футляр, открывает крышку, выбирает одно из маленьких лезвий, достает его, роняет, шарит по турецкому ковру, находит, откашливается, берет Дидо за руку — такую холодную в его руке, — находит вену, прокалывает ее, подставляет миску и смотрит, как льется кровь. Собрав на глаз граммов сто пятьдесят, Джеймс зажимает большим пальцем ранку, развязывает шарф, вздыхает. Хлопковый шарик используется как тампон. Дидо сгибает руку и держит ее на груди, как цветы или больную зверушку.
— Но доктор Торн выпускает в два раза больше, — говорит она, глядя в миску.
— Кровь гораздо полезнее, если она внутри.
— Мой батюшка считал кровопускание благом для практичных женщин.
— А ваша матушка была практичной?
— Это подразумевалось. Как и в случае со мной.
— Я никогда не считал вас практичной, — говорит Джеймс почти совершенно искренне.
— Я знаю.
— Как вы себя чувствуете?
— Очень хорошо, спасибо.
— Если понадоблюсь, я буду у вашего брата.
Пастор смотрит в окно — перед ним сад, поднимающиеся вверх поля, лес. Он приветствует Джеймса, не поворачивая головы. Неожиданно после утренней охоты и веселья на него напала тоска. Там, с собаками, на какой-то час он почувствовал, что вернулся в свои юные годы, что его тело, сильное и крепкое, отрадно повинуется ему во всем, и даже охваченный охотничьим азартом, его разум сохраняет приятную холодность, ясность, каковую он тщетно стремился обрести в иных обстоятельствах… Да… следует благодарить Создателя за этот единственный час.
Однажды в порыве откровенности пастор признался Джеймсу, что сочиняет стихи, но даже весь портвейн в подлунном мире не сподобил бы его на признание, что это за стихи и уж тем более кому они адресованы. Слегка тронутый меланхолическим видом его преподобия, Джеймс решился спросить, не сочинительством ли он занят, на что получает торопливый и смущенный ответ:
— Нет-нет, что вы. Совсем нет. Я теряю свою музу, как теряю волосы, зубы, здоровье. Нет, я размышлял… не засеять ли то небольшое поле пшеницей и репой. Что вы об этом думаете? По-моему, вы как-то раз говорили, что выросли в деревне. Конечно, вы так говорили.
— Но я не изучал земледелие. О репе я могу сказать только одно — я предпочел бы ее в тушеном виде, если бы стал есть вообще.
— Жаль, я многого не знаю, — говорит пастор, — касательно того, что следует сажать. Мне бы хотелось подать пример. Знаете ли, эти фермеры за моей спиной смеются надо мною. Погодите, они и сегодня вечером станут скалить зубы. Вы ужинаете в гостиной?
— Думаю, лучше я буду изображать кухонного короля. В прошлом году на кухне хорошо пели.
— Как пожелаете.
Это, конечно, затем, чтобы остаться с Мэри. Была бы честь предложена. Как жаль, усмехаясь, думает пастор, что Джеймс не проявляет большего интереса к Дидо. Забавной они были бы парой, но эта чужеземка крепко его держит, что-то очень сокровенное привязывает их друг к другу. Правда, он никогда не видел, чтоб хотя бы их руки соприкасались. Есть ли между ними физическая близость?
Пастор заглядывает в миску:
— Так, я вижу, вы уже отворили ей кровь. Моей сестрице.
— Я собирался вылить, — говорит Джеймс, покраснев. — Как это я запамятовал! Прошу прощения.
— Успокойтесь, доктор. В конце концов, это то же самое вещество, что дает жизнь и мне, хотя мой-то бульон покрепче. А теперь, сэр, я буду вам очень признателен, если вы отворите сосуд вот здесь, — и пастор стучит пальцем у правого виска. — Торн так уже делал, и я полагаю, что получу большое облегчение.
Джеймс смотрит на пастора, пытаясь уразуметь, сколь серьезны его слова.
— Кровь, — говорит он, — циркулирует по всему организму — забрать ее в одном месте все равно что забрать в другом.
— Такова, должно быть, теория, тут вы правы, однако я испытываю избыток кровотока, полнокровие, именно в области головы.
— Но это может быть опасно. Причем без всякой надобности.
— Ну уж нет, друг мой, только не для человека с вашими талантами.
— Вы спутали меня… с тем, кем я был раньше.
— Делайте свое дело, дружище, а я буду сидеть недвижно, как камень.
Дабы подтвердить свое намерение, его преподобие усаживается на табурете, не шевелясь, словно позируя для портрета. «Откажусь, — думает Джеймс, но потом возникает другая мысль: — А почему бы и нет? Раньше я мог проделать это с завязанными глазами. Дьявол побери нас обоих. Сделаю».
Он раскладывает широкий носовой платок на плече у пастора, выбирает ланцет и наклоняется к его виску, рассматривая кожу под коротко остриженными, светлыми с проседью волосами. Избавившись на короткий миг от всех сомнений, он вводит острие ланцета в плоть, непроизвольно содрогается, тут же справляется с собой, заходит глубже. Слышит шумное, частое дыхание, полагая, что пастора, но потом осознает, что собственное. Струйка крови, извиваясь, течет по подбородку. Пастор просит сквозь зубы: «Глубже, доктор, еще глубже».
Но вдруг что-то происходит, что-то ужасное, как во сне, когда череда привычных образов без всякого предупреждения оборачивается чем-то примитивным и жутким и спящий пытается вырваться из своего кошмара. Спазм, словно его руку пронзил электрический разряд, судорожное сокращение мускулов или бог ведает что еще. В одно мгновение добрая половина лица пастора оказывается залитой кровью. Ланцет падает из рук Джеймса, а за ним и миска, забрызгивая кровью рубашку пастора. Его преподобие охает, кренится на бок, будто подбитый корабль, хватается за голову. И вдруг очень спокойным голосом говорит: «Помогите мне, Джеймс». Джеймс убегает. Прочь из комнаты пастора, к себе. Проходят секунды, может