У ворот Хитроу их поджидала транспортная полиция. Клема провели в комнату для допросов, записали его показания и продержали четыре часа. Сначала к нему отнеслись неприязненно; затем пришли к выводу, что он просто вступился за члена экипажа. Когда Клема переводили из одного кабинета в другой, он увидел в коридоре аплодировавшую ему женщину. Человека в белом льняном пиджаке звали Паулюс, и вскоре оказалось, что состояние такого типа, как Паулюс, мало кого волнует. В три часа Клем был опять в своей квартире. Костяшки распухли так, что трудно было шевелить пальцами. Он нашел на кухне пакет замороженного горошка и использовал его в качестве холодного компресса. Когда опухоль немного спала, он начал звонить по телефону — лондонскому другу, потом другому, в Шотландию, потом (по номеру, который он не набирал много лет) в Сомерсет. Потом он сидел на крыльце. В жарком летнем воздухе висела тонкая пыль. Краска на тротуаре вытерлась, остались лишь едва видимые лиловые и оранжевые тени. Клем попытался разобраться, что должен был бы он чувствовать по отношению к избитому им человеку, Паулюсу, но, вспомнив, как тот трусливо отворачивал лицо, не испытал ничего, кроме злой радости, — чтобы укорять себя, он был слишком усталым. Зажав в побагровевших пальцах сигарету, он закурил. И только наклонившись, чтобы затушить бычок о брусчатку рядом с ботинком, понял, что голова у него больше не болит.
13
Клем поднялся, когда в переулке еще горели оранжевые фонари. Вымыв на кухне кофеварку «Биалетти», он наполнил ее водой и свежим кофе. Из кухонного окна виднелась россыпь зданий, сверкающих россыпью огней. Проехала машина, через две-три минуты другая. В городе был отлив, он был настолько тих, насколько может быть тихим простирающееся на мили во все стороны пристанище миллионов. Любимый час привидений, роющихся в помойках лис, самоубийц, ложных прозрений. В ожидании, пока закипит вода, он вычислил время в Торонто. Одиннадцать, одиннадцать тридцать. Сильвермен готовится к выходу, Дефо или его дядя застегивают пуговицы на форме, молдаване (если они таки молдаване) и гватемальцы бодрствуют, неусыпно оттачивая свое и без того почти бесконечное терпение. А на острове? Спит ли отец, или сейчас его очередь быть в часовне, «сердце дома»? Согнуты в молитве старческие колени, бедра, шеи. Что слышится ему за шумом моря и скрипом собственных костей? Почтовый поезд на материке? Неустанное «тук-тук-тук» дизельного движка? Ночь в «Итаке» представить было труднее: как сгущает страдания наступающий мрак, каждый — один на один со своим недугом, кто-то стонет во сне, ночная смена сплетничает в коридоре…
Клем налил кофе в кружку, насыпал сахар и принес ее в гостиную. С минуту постоял в нерешительности, потом подошел к книжной полке и с самого верха достал черную папку из кожзаменителя, размером с небольшой портфель. В ней хранились весенние негативы и слайды, сотни размещенных по полиэтиленовым кармашкам квадратиков, многие из них — негативы — он проявил в ванной отеля «Бельвиль», где, благодаря странному эффекту шока или профессионализму, он, раздевшись до трусов, трудился, как робот, посреди свисающих над ванной длинных бронзовых завитков пленки.
Папка не открывалась с самого его возвращения: он не мог на это решиться, — однако сейчас, вытащив просмотровый столик, Клем включил его, вытряхнул кадры и полоски пленки и рассыпал их по освещенной поверхности. Шнайдеровская лупа в бархатном чехле лежала в ящике стола. Он протер линзу краем футболки, разложил пленки рядами и, склонившись, начал просматривать кадры один за другим, от самых безобидных до таких, глядя на которые он едва мог поверить, что у него хватило выдержки и дерзости щелкнуть затвором.
Что побудило его вытащить их на свет? Почему именно этим утром? Может, он испугался утратить свою убежденность в том, что человек от природы зол? Может, столкнувшись с незначительными проявлениями доброты, его подернутое дымкой забвения отвращение улеглось? Или его продолжает терзать брошенный Сильверменом ночью по дороге на станцию вызов: знаем ли мы вообще, что мы там видели? Тогда вопрос показался ему чудовищным, но несложным. Доказательства были на «эктахроме», на кассетах «Tri X 400». Их можно было потрогать, взять в руки. Они принадлежали ему. Но возможно, вопрос Сильвермена был о другом — знаем ли мы, что это значит? Не что это было, а что это означало? Он встряхнулся и еще сильнее приник глазом к линзе, но чем дольше он глядел, тем меньше, казалось, говорили ему фотографии; при слишком упорном, слишком требовательном разглядывании они начинали преображаться в кошмарные головоломки, скрытая в них правда хоронилась в крошечных бликах, свидетельства оказывались неубедительными, спорными, двусмысленными.
Выключив просмотровый столик, он как попало сгреб пленку обратно в папку и наглухо запер ее. Забрезжил день. Машины проезжали теперь мимо дома каждые несколько секунд, фонари светили не ярче окружающего неба. Чтобы успокоиться, избавить себя от подступающей тревоги, от беспокойных раздумий о предстоящих неделях, он вытащил с полки одну из книг Клэр («Делакруа и экономика ажиотажа»), уселся в единственное имеющееся в комнате кресло, положив ногу на подлокотник, и прочитал десяток уравновешенных, со знанием дела написанных страниц из середины книги. Делакруа в Париже, Делакруа и Шопен, музыка и живопись, цивилизаторы. Ему казалось, он слышит голос сестры, и, уронив книгу с колен, засыпая, он увидел ее в дверях своей крошечной спальни в Бристоле; пора выключать свет и ложиться спать, говорила она, завтра в школу. В хорошем настроении она иногда приходила посидеть с ним минутку- другую — педантичная, серьезная, слегка отстраненная, словно она старалась ничего не позабыть из того, что нужно было сделать, прежде чем лечь спать, прежде чем ей исполнится восемнадцать. Потом свет гас, побеждала темнота, и он оставался один на один со своими печалями, пока не приходил сон, в котором он бродил по пустым комнатам дома или, запертый в его стенах, слушал доносящийся из сада голос, тщетно умоляющий впустить внутрь…
Клема разбудил вой сирен, мимо дома на бешеной скорости промчались две пожарные машины. Затекла нога. Он крепко растер ее, морщась, когда возобновился ток крови; потом заковылял на кухню в поисках еды. В холодильнике лежали пакет пастеризованного молока, горошек, которым он охлаждал опухшие пальцы, опасная для зубов горбушка салями. Клем открыл банку с консервированным тунцом и съел его прямо из жестянки, испачкав маслом подбородок. Покончив с консервами, он побрился, оделся и запаковал чемоданчик (ох уж эти постоянные сборы!). Было без десяти девять. Он договорился с Тоби Роузом, что может забрать машину в десять. Вернулся в гостиную за сигаретами и, сгребая их со стола, заметил, что, в спешке пряча вчера фотопленку, оставил три кадра прилипшими на краешке просмотрового столика. На какое-то мгновение возникло искушение смести их в стоявшую у ног мусорную корзину, но пересилило острое любопытство — выяснить, какие снимки выбрал его величество случай (он все больше начинал верить предзнаменованиям). Клем аккуратно расположил их, включил свет и взял в руки лупу.
На первом кадре — так ясно, что его бросило в дрожь, — был Сильвестр Рузиндана; этот снимок Клем сделал с фотографии, найденной им и Сильверменом в доме бургомистра, когда они примчались туда в надежде застать его. Они опоздали и сильно расстроились, хотя не удивились. Двухэтажное бетонное здание на краю поселка, где до этого жило большинство убитых, уже было разорено и разграблено. Фотография лежала на полу офиса под раздавленным стеклом — полуофициальный снимок плотного мужчины лет пятидесяти пяти, с аккуратной бородкой. С портрета сквозь очки в черной оправе непринужденно смотрел уверенный человек, одна рука уперлась в бедро, другая легла на крышу стоящего позади него яркого автомобиля-седан. Человек на взлете. Влиятельный человек со связями, привыкший отдавать приказы и встречать беспрекословное повиновение. Оригинал фотографии забрал Сильвермен с намерением передать ее тем, кто серьезно пожелает выследить убийцу.
На следующей фотографии было школьное помещение, располагавшееся в одном из зданий рядом с церковью. Ножки перевернутых столов. Карта мира. Край испещренной пометками с последнего урока школьной доски. Побеленная дальняя стена класса была в брызгах и густых пятнах крови. Мертвых было не видно, хотя местами они были уложены в три-четыре слоя. Он не мог вспомнить, как сделал этот снимок, тот момент, когда, бросив взгляд на стену, он решил ее снять.
На третьем снимке была Одетта Семугеши. В синем ситцевом сарафане и пластмассовых сандаликах, она стояла у своей кровати в больнице Красного Креста. Десятилетняя обмотанная бинтами девочка, грациозная, как тростинка. Дочка убитых родителей, подружка убитых детей. Она смотрела в нацеленный на