обещал вернуться в офис и прикрыть меня. Мы распрощались с девицей и направились каждый своей дорогой. Я пошел к реке, где было прохладнее, и сразу же забыл об этой девушке. Уселся на краю пирса, болтал ногами. Проплыла шаланда, груженая красным кирпичом. Тут пришла на ум Моника. Моника, прибывающая на Центральный вокзал с трупом. Труп — франко-борто{37} до Нью-Йорка! Это показалось столь нелепым, что я расхохотался. Как она поступила? Проверила груз по прибытии или оставила на запасных путях? Небось, кляла меня на чем свет стоит. Интересно, что бы она подумала, когда бы увидела меня сидящим на пирсе и болтающим ногами? Несмотря на легкий ветерок с реки, было душно. Я начал клевать носом. В полудреме явилась Полина. Она шла по обочине шоссе и голосовала. Полина — храброе дитя, несомненно. Забавно, что она не опасалась забеременеть. Может, это безразличие — от отчаяния. И Бальзак! Так нелепо! Почему Бальзак? Ну да ладно, ее дело. Во всяком случае, кое-как поесть ей хватит, а там встретит какого-нибудь парня. И этот ребенок мечтает стать писателем! А почему бы и нет? Все питают иллюзии. Моника тоже хотела быть писателем. Каждый хочет быть писателем. Писатели! Господи, какая тщета.
Я вздремнул… Проснулся: эрекция. Видимо, солнце напекло гульфик. Я встал, умылся в питьевом фонтанчике. Все так же душно. Асфальт размягчился, мухи кусались, мусорницы гнили. Я слонялся между тележек уличных торговцев, разглядывая товар. Кок и не думал опускаться, но на примете никого не было. И лишь добравшись до Второй авеню я вдруг вспомнил о египетской еврейке. Вспомнил:
за обедом она сказала, что живет над русским рестораном на Двенадцатой улице. И все же я ничего определенного не имел в виду. Просто шатался, убивая время. Тем не менее, ноги несли меня на север, к Четырнадцатой улице. Когда я поравнялся с русским рестораном, после минутного колебания вошел и побежал вверх по лестнице, прыгая через две ступеньки. Дверь в холл оказалась незапертой. Я продолжал подниматься, внимательно читая таблички на дверях. Она жила на последнем этаже. Ниже ее имени значилось имя какого-то мужчины. Я осторожно постучал. Ответа не было. Я постучал еще, посильнее. И тогда услышал внутри какое-то движение. Потом голос за дверью, спрашивающий, кто там, и тут же поворот замка. Я толкнул дверь и, споткнувшись на пороге, ввалился в темную комнату. Упал я прямо к ней в руки, и под небрежно накинутым кимоно нащупал обнаженное тело. Должно быть, она спала и спросонья едва ли поняла, кого держит на руках. Когда поняла — попыталась вырваться, но я уже крепко держал ее, осыпая поцелуями, и тащил к окну, на кушетку. Она что-то бормотала о незапертой двери, но я не позволил ей выскользнуть из моих рук, окольным путем подтолкнул ее к двери, которую она закрыла задом. Я запер дверь свободной рукой, потом дотащил девицу до середины комнаты, расстегнул тем временем брюки и привел пенис в исходную позицию. Она еще не совсем проснулась. Как будто с куклой. Я заметил, что ей понравилось трахаться в полусне. Правда, с каждым толчком она постепенно просыпалась. И чем яснее становился ее разум, тем больше она путалась. Было непонятно, как, не лишаясь удовольствия, заставить ее вновь заснуть. Мне удалось положить ее на кушетку, не потеряв инициативу, и она оказалась боевой чертовкой, извивалась и выдрючивалась, словно угорь. С тех пор, как я приступил к ней, она, по-моему, так и не открыла глаз. Я приговаривал: «сношение по-египетски… сношение по-египетски… сношение по- египетски…» — и, чтобы не спустить так скоро, начал думать о мертвом теле, которое Моника приволокла на Центральный вокзал, и о тех тридцати пяти центах, с которыми оставил Полину на шоссе. Проклятье! Кто-то громко стучал в дверь, она открыла глаза и посмотрела на меня с нескрываемым ужасом. Я начал быстро собираться, ко, к моему удивлению, она решительно удержала меня. «Не двигайся, — шепнула она мне в ухо, — погоди!» Тут еще раз постучали, и голос Кронски произнес: «Тельма, это я… это я, Иззи». Тут я расхохотался. Мы опять приступили к делу, и, чуть она прикрыла глаза, я начал осторожно обхаживать ее, чтобы не разбудить. Это — одно из самых упоительных сношений моей жизни. Я мечтал, чтобы оно никогда не кончалось. Когда я был опасно близок к этому, я замирал и думал, думал о том, где проведу ближайший отпуск, если получу его, думал о рубашках в ящике комода, думал о пятне на ковре в спальне, прямо у кровати. Кронски все еще стоял у двери — я слышал, как он переминается с ноги на ногу. Всякий раз, когда я убеждался в его присутствии, я умерял усердие, и она, полусонная, с улыбкой отвечала тем же, как будто понимала то, что я хотел выразить на языке затянувшегося полового акта. Но думать, о чем она думает, я не смел — иначе бы немедленно кончил. Иногда я приближался к опасной черте но спасительной уловкой ко мне являлась Моника со своим трупом на Центральном вокзале. Сама мысль об этом, учитывая нелепость ситуации, действовала, словно холодный душ.
Когда все было позади, она уставилась на меня широко раскрытыми глазами, как будто видела впервые. Мне нечего было ей сказать, я думал только о том, как бы поскорей убраться. Пока мы приводили себя в порядок, я заметил под дверью записку. От Кронски. Его жену только что увезли в больницу, и он предлагал Тельме встретиться прямо там. Я почувствовал облегчение! Значит, можно смыться без лишних слов.
На следующий день позвонил Кронски. Его жена скончалась на операционном столе. В тот вечер я обедал дома; мы сидели за столом, когда раздался звонок в дверь. На пороге стоял Кронски. Он выглядел совершенно опустошенным. Мне всегда трудно подобрать слова соболезнования, а Кронски мне просто нечего было сказать. Я слушал, как жена бубнит затертые слова сочувствия, и она была мне противна, как никогда. «Пошли отсюда», — предложил я.
Мы долго бродили в полном молчании. В парке держались открытых мест, лужаек. Стоял такой густой туман, что нельзя было разглядеть вытянутую руку. Мы плыли в этом тумане, и он вдруг зарыдал. Я остановился и отвернулся. Когда он прекратил всхлипывать, я обернулся и увидел, что он пристально смотрит на меня, как-то странно улыбаясь. «Глупо, — сказал он, — как трудно свыкнуться со смертью». Я тоже улыбнулся и положил руку на его плечо. «Пойдем, — сказал я. — Ты не молчи, выговорись. Стряхни тяжесть с груди». Мы опять побрели, исходили все лужайки, мы шли, как по морскому дну. Туман стал такой плотный, что я с трудом различал очертания Кронски. Он говорил спокойно, и не по-хорошему спокойно. «Я знал, что так случится, — сказал он. — Все было слишком прекрасно, чтобы продолжаться». За день до ее болезни ему привиделся сон. Ему снилось, что он забыл себя. «Я плелся впотьмах, выкрикивая свое имя. Помню, подошел к мосту, посмотрел на воду и увидел себя, тонущим. Я прыгнул с моста вниз головой, и когда вода вытолкнула меня — увидел, что под мостом проплывает Етта. Она была мертва». И тут он неожиданно добавил: «Ты был вчера там, когда я стучался в дверь, верно? Я знал, что ты там, и не мог уйти. Еще я знал, что Етта умирает, я хотел быть рядом с ней, но я боялся идти туда один». Я ничего не сказал, и он продолжил бессвязную речь.
«Моя первая любовь умерла точно так же. Я был еще ребенок и не мог примириться со смертью. Каждую ночь я шел на кладбище и сидел над ее могилой. Люди считали меня сумасшедшим. Думаю, я действительно сошел с ума. Вчера, когда я стоял под ее дверью, все словно вернулось ко мне, я вспомнил Трентон,{38} я вновь сидел у могилы, и сестра той девушки, что я любил, сидела рядом. Она сказала, что мне пора прекратить все это, иначе я сойду с ума. Я сам себя считал сумасшедшим, и, чтобы доказать это самому себе, решил совершить безумный поступок. Я сказал ей: не твою сестру я любил, я тебя люблю — и привлек ее к себе, мы лежали, целовались, и в конце концов я овладел ею прямо на могиле. Думаю, это исцелило меня, ведь больше я не возвращался туда в своих мыслях, не думал о ней — вплоть до вчерашнего дня, когда стоял под дверью. Если бы вчера я до тебя добрался — придушил бы. Не знаю, почему, но у меня было такое чувство, будто ты приоткрыл склеп той девушки, будто осквернил ее мертвое тело. Это безумие, не так ли? И зачем я пришел к тебе сегодня? Может, потому, что ты совершенно безразличен ко мне… Может, потому что ты не еврей, и я могу поговорить с тобой… Потому что ты на все плюешь, потому что ты прав… Ты читал „Восстание ангелов“?»{39}
В это время мы подошли к дорожке для велосипедистов, которая опоясывает весь парк. Бульварные фонари проплывали в тумане. Я внимательно посмотрел на него и понял, что он потерял голову. Интересно, чем рассмешить его? Немного боязно — вдруг он, начав смеяться, уже никогда не остановится? И я заговорил обо всем наудачу — об Анатоле Франсе прежде всего, потом о других писателях и, наконец, почувствовав, что он теряет всякий интерес, переключился на генерала Иволгина, {40} и тут он засмеялся, но не обычным смехом, а словно закудахтал, омерзительно закудахтал, как курица под ножом. Ему стало плохо, он замолчал, чтобы прийти в себя; потекли слезы, сквозь кудахтанье прорвались ужасные, душу рвущие рыдания. «Я знал, что ты меня развеселишь, — выпалил он с последним всхлипом. — Я всегда говорил, что ты сукин сын чокнутый. Ты тоже ублюдок жидовский, только не знаешь этого… А теперь скажи, сволочь, как было вчера? Ты ублажил свое бревно? Не я ли тебе