напрасный огонь электрической рекламы, подавляющая никчемность женского совершенства, когда совершенство перешло границу пола и обратилось в знак минус, вредя само себе, будто электричество, будто безучастная энергия самцов, будто планеты, которые нельзя увидеть, будто мирные программы, будто любовь по радио. Иметь деньги в кармане в гуще белой, безучастной энергии, бесцельно бродить, бесплодно слоняться в сиянии набеленных улиц, рассуждать вслух в полном одиночестве на грани помешательства, быть в городе, великом городе, в последний раз быть в величайшем городе мира и не чувствовать ни единой его части, — означает самому стать городом, миром мертвого камня, напрасного света, невнятного движения, неуловимого и неисчислимого, тайного совершенства всего, что есть минус. Гулять с деньгами в ночной толпе, быть под защитой денег, успокоенным деньгами, отупевшим от денег, сама толпа есть деньги, дыхание денег, нет ни единого предмета, который не деньги, деньги, деньги всюду и этого мало, а потом нет денег или мало денег, или меньше денег, или больше денег — но деньги, всегда деньги, и если вы имеете деньги, или не имеете денег — лишь деньги принимаются в расчет, и деньги делают деньги, но что заставляет деньги, делать деньга?

Снова танцевальный зал, ритмы денег, любовь, что приходит по радио, обезличенное, бескрылое прикосновение толпы. Отчаяние, повергающее ниц, к самым подошвам, уныние, безумство. Среди высочайшего механического совершенства — танцевать без радости, быть столь безнадежно одиноким, чуть ли не перестать быть человеком, потому что ты человек. Если бы существовала жизнь на луне, не это ли могло быть самым совершенным, безрадостным ее отражением? Если покинуть солнце — означает дойти до холодящего идиотизма луны, то мы достигли нашей цели, и жизнь — это только холодный, лунный накал солнца. Это танец ледяной жизни в пустоте атома, и чем больше мы отдаемся танцу, тем холодней становится.

Так вот мы и танцуем, в мерзлом, ледяном ритме, на длинных и коротких волнах, танцуем танец внутри чаши небытия, и каждый сантиметр вожделения требует долларов и центов. Мы нанимаем одну за другой совершенных партнерш, выискивая чувствительные изъяны, но они безупречны и непроницаемы в непогрешимой лунной густоте. Это ледяная белая непорочность любовной — логики, тенета отлива, отрепки абсолютного пустословия. И среди этих отрепков девственной логики совершенства я танцую душу-танец чистого отчаяния, последний белый человек дает зеленую улицу последней эмоции, горилла отчаяния бьет себя в грудь лапами незапятнанными, в перчатках. Я — горилла, ощущающая рост крыльев, испытывающая головокружение в центре атласной пустоты; вечер разрастается, словно электрическое растение, выпускающее раскаленные добела бутоны в бархатно-черное пространство. Я — черное пространство ночи, в котором с болью лопаются бутоны, морская звезда, плывущая по мерзлой лунной росе. Я микроб нового безумия, вразумительно изъясняющийся уродец, рыдание, застрявшее, как заноза, в нежной мякоти души. Я танцую во всех отношениях нормальный и очаровательный танец ангельской гориллы. А вот мои братья и сестры, они ненормальны и далеко им до ангелов. Мы танцуем в полости чаши небытия. Мы из одной плоти, но далеки друг от друга, как звезды.

В эту минуту мне все ясно: ясно, что в этой логике нет спасения, сам город являет собой высшую форму безумия, и любая и каждая его часть, органическая или неорганическая, выражает это безумие. Я чувствую себя нелепо и униженно великим, не то чтобы мегаломаньяк, а как человеческая спора, как мертвая губка жизни, набухшая до предела. Я уже не смотрю в глаза женщине, которую держу в руках, плыву сквозь: голова, и руки, и ноги — и я вижу, что за глазными впадинами есть неисследованная область, область будущего, и здесь нет никакой логики, только спокойное зарождение событий, неподвластных ни дню, ни ночи, ни вчера, ни завтра. Глаз, привыкший сосредоточиваться на точках в пространстве, теперь концентрируется на точках во времени; глаз по своему желанию заглядывает вперед и обращается назад. Тот глаз, который был моим «Я», больше не существует; глаз, лишенный меня, не показывает и не высвечивает. Он перемещается вдоль линии горизонта, безустанный, несведущий вояжер. Стараясь сохранить потерянное тело, я стал логичным как мой город: указательный палец в анатомии совершенства. Я перерос собственную смерть, крепкий и ясный духом. Я разделился на бесконечные вчера, бесконечные завтра, опираясь лишь на выступы событий, когда дома нет, осталась только стена со множеством окон. Я должен разрушить стены и окна, последнее убежище потерянного тела, если хочу воссоединиться с настоящим. Вот почему я больше не смотрю в глаза или за глаза, но при помощи всемогущей ловкости желания плыву сквозь глаза, головы, и руки, и ноги, исследуя кривую зрения. Я заглядываю в себя так, как мать, носившая меня, заглянула однажды за угол времени. Я разрушил стену, созданную рождением, и линия вояжа стала круглой и плавной, ровной, гладкой, словно пупок. Нет ни формы, ни образа, ни архитектуры — только концентрические полеты явного сумасшествия. Я — стрела овеществленной мечты. Меня подтверждает полет. Я — ноль, если упаду на землю.

Такие минуты проходят, провидческие минуты времени без пространства, когда я знаю все, и, зная все, я проваливаюсь под своды обезличенной мечты.

В промежутках между этими минутами, в расщелинах мечты, пробивается жизнь, но напрасно: подмостки сумасшедшей городской логики не могут служить опорой. Как существо из плоти и крови, я каждый день спускаюсь, чтобы стать бесплотным, бескровным городом, чье совершенство есть сумма всей логики, несущей смерть мечте. Я сражаюсь против смерти океана, в котором моя собственная смерть — исчезающе малая капля. Чтобы поднять мою личную жизнь хотя бы на долю дюйма над затягивающим в себя морем смерти, я должен иметь веру сильнее, чем Христова, стать мудрее величайшего из пророков. Мне надо иметь способность и терпение сформулировать то, что не содержится в языке нашего времени, ибо то, что сейчас понятно, лишено смысла. Мне не нужны глаза, ибо они дают лишь образ познанного. Все мое тело должно стать неизменным пучком света, движущимся с величайшей быстротой, неостановимым, не оглядывающимся назад, неистощимым. Город растет, будто раковая опухоль; я должен расти как солнце. Городу вечно чего-нибудь недостает; он — ненасытная белая вошь, которая должна рано или поздно умереть от истощения. Я обязан уморить голодом эту белую вошь, которая меня пожирает. Я должен умереть как город для того чтобы опять стать человеком. Поэтому я затыкаю уши, глаза, рот.

Прежде чем я вновь стану вполне человеком, я, вероятно, буду существовать как парк, некий естественный парк, куда люди придут отдохнуть, провести время. Их слова и поступки не будут иметь большого значения, ведь они принесут лишь свою скуку, усталость, безнадежность. Я буду только буфером между белой вошью и красным телом. Я буду вентилятором, разгоняющим яды, выделенные в борьбе за совершенство неусовершенствуемого. Я буду законом и порядком, заведенным в природе, которую я вижу в мечтах. Я буду диким парком среди кошмара совершенства, спокойным, неколебимым сновидением среди безумной деятельности, случайным ударом на белом биллиардном столе логики, мне не будет знаком ни плач, ни протест, но всегда буду внимать и воспроизводить в абсолютной тишине. До тех пор, пока не придет время вновь стать человеком, я не скажу ни слова. Я не предприму ни единой попытки ни сохранить, ни разрушить. Я не стану ни выносить приговор, ни критиковать. Те, у кого хватит воли, придут ко мне на созерцание и раздумья; те, у кого не хватит воли, умрут так, как они живут: в беспорядке, в отчаянии, в неведении истины искупления. Если мне кто-то скажет — ты должен стать религиозным — я ничего не отвечу. Если мне кто-то скажет — у тебя сейчас нет времени, тебя ждет развратная сучка — я ничего не отвечу. И даже если соберутся революционные тучи, я ничего не отвечу. Всегда будут сучки и революции за углом, однако мать, выносившая меня, часто поворачивала за угол и не давала ответа, а потом она вывернулась на изнанку — и ответом стал я.

Вряд ли можно рассчитывать, что дикая мания совершенства может эволюционировать в дикий парк, даже я на это не рассчитываю, но куда лучше, приближаясь к смерти, жить в милосердии и естественном замешательстве. Куда как лучше, пока жизнь движется к смертному совершенству, быть глотком свежего воздуха, зеленой лужайкой, водоемом — иначе говоря, дыхательным пространством. Лучше также тихо принимать и удерживать людей в своих объятиях, ибо сколь бы неистово они не старались заглянуть за угол, ответа там нет.

Теперь я часто вспоминаю о давнем, давнем летнем дне, когда случилась драка, во время которой мы кидались камнями. В то время я гостил у тети Каролины, в их доме неподалеку от Хеллгейтского моста. Мой двоюродный брат Джин был вместе со мной, нас окружила шайка ребят, когда мы гуляли в парке. Мы не знали, на чьей стороне мы сражаемся, но боролись мы с предельной серьезностью у кучи камней на берегу реки. Нам пришлось проявлять большую храбрость, чем другим мальчишкам, поскольку нас считали неженками. Так вышло, что мы убили насмерть одного из противников. Как только нас атаковали, мой двоюродный брат Джин кинул порядочный булыжник в главаря и угодил ему в живот. Я бросил камень почти

Вы читаете Тропик Козерога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату