переваривается и усваивается плотью и кровью, чтобы в свою очередь создать новые духовные ценности и переделать мир. То был великий праздник посвященных, который мы справляли, читая эту книгу, самой заметной особенностью которой была глава «Беспорядок», пронизавшая меня насквозь и даровавшая мне такое удивительное чувство порядка, что даже если на землю упала бы вдруг комета и разметала все со своих мест, перевернула все вверх ногами, вывернула бы все наизнанку — я бы смог сориентироваться в новом порядке за мгновение ока. У меня стало не больше страхов и опасений перед беспорядком, чем перед смертью. Лабиринт — это мое счастливое раздолье, причем чем глубже я ухожу в него, тем лучше ориентируюсь.
С «Творческой эволюцией» под мышкой я еду после работы по Бруклинскому мосту, с ней я двигаюсь к дому в сторону кладбища. Иногда я сажусь на Деланси-стрит, в самом сердце гетто, после долгой прогулки по многолюдным улицам. Я сажусь под землей в вагон, словно глист, ползущий по кишечнику. Каждый раз занимая свое место в толпе на платформе, я знаю, что я самый необыкновенный из всех из них. Я слежу за происходящим вокруг как наблюдатель с другой планеты. Мой язык, мой мир — у меня под мышкой. Я — хранитель великого секрета: стоит мне только раскрыть рот и заговорить, как остановится движение поездов. То, что я должен сказать и что пока не говорю, едучи в офис и из офиса — это настоящий динамит. Я пока не готов взорвать мой динамит. Я сам поедаю его задумчиво, самозабвенно, разборчиво. Еще пять, ну, может, десять лет — и я уничтожу всех этих людей. Когда вагон на крутом повороте резко кренится, я говорю про себя:
«Здорово! Ну сойди же с рельсов, пропади все они пропадом!» Я никогда не думаю о себе как о существе, которое тоже подвергается опасности, если вагон сойдет с рельсов. Мы упакованы, словно сельди в бочке, и эта жаркая плоть, что прижимается ко мне, отвлекает меня от размышлений. Я думаю о паре ножек, обнявших мои. Я смотрю на девушку, сидящую напротив, смотрю ей прямо в глаза и задвигаю колени еще глубже между ее ног. Она дергается, ерзает на сиденье и наконец поворачивается к девушке, сидящей рядом, и жалуется, что я пристаю к ней. Народ вокруг с неодобрением смотрит на меня. Я отворачиваю голову к окну и делаю вид, что ничего не слышу. При всем желании я не мог бы изменить положение своих ног. Мало-помалу девушка ухитряется при помощи энергичных движений отнять свои ноги от моих. И я оказываюсь почти в такой же ситуации, но уже по отношению к ее соседке, той девушке, к которой она обращалась с жалобами. И сразу же ощущаю дружелюбное прикосновение, а потом, к удивлению своему, слышу, как она обращается к другой девушке со словами, что тут, мол, ничего не поделаешь, что это не вина этого человека, а вина компании, которая обращается с нами, будто с овцами. И вновь я чувствую своими ногами трепет ее ног: теплое человеческое прикосновение, похожее на рукопожатие. Свободной рукой мне удается открыть книгу. Это преследует двоякую цель: прежде всего, мне хочется показать ей, какую книгу я читаю, а во-вторых, хочу разговаривать на языке ног не привлекая внимания. Срабатывает великолепно. Тем временем вагон понемногу освобождается, и я могу сесть рядом с ней и завязать беседу — разумеется, о книге. Она — чувственная еврейка с потрясающими влажными глазами, и вследствие чувственности искренняя и открытая. Когда приходит время сойти с поезда, мы бредем под руку в сторону ее дома. Я оказываюсь вблизи границ моего прежнего микрорайона. Все мне знакомо, и в то же время все отталкивающе непривычно. Я не ходил по этим улицам много лет, а теперь вот иду с еврейкой из гетто, прекрасной девушкой с сильным акцентом. Рядом с ней я выгляжу нелепо. Я чувствую, как люди глядят нам вслед. Я — незваный гость, немчик, который явился сюда, чтобы сорвать прекрасную спелую вишню. А она, кажется, горда своей победой и старается продемонстрировать меня своим знакомым. Вот кого я подцепила в поезде, ученого, рафинированного немца! Я почти слышу ее мысли. Медленно прогуливаясь, я обдумываю практические детали: зайти к ней до или после обеда. О том, чтобы пригласить ее обедать, я не думаю. Вопрос состоял в том, где встретиться и в какое время, поскольку, как она вскользь обронила у дверей, у нее есть муж, разъездной торговец, и она должна быть осторожна. Я согласился вернуться и ждать ее на углу перед кондитерской в условный час. Если ты захочешь прийти с другом, я приведу подругу. Нет, я решил прийти один. Условились. Она пожала мне руку и нырнула в грязный подъезд. Я быстро зашагал к станции и поехал домой перекусить на скорую руку.
Стоит летний вечер, и все вокруг благоухает. Спеша на свидание, я как в калейдоскопе вижу все свое прошлое. На этот раз я оставил книгу дома. Я иду навстречу девке, и у меня в голове нет мыслей о книге. Я опять по ею сторону от пограничной линии, и с каждой просвистывающей мимо станцией мое прошлое сжимается до миниатюрных размеров. Достигнув места назначения, я опять почти дитя. Я дитя, испуганное проистекшей метаморфозой. Что такое со мной, человеком из Четырнадцатого округа, стряслось, почему я сошел на этой станции в поисках еврейской девки? Ну, предположим, я вздрючу ее, и что? Что я скажу ей, этой девушке? Что значит вздрючка, когда я хочу любви? Да, это вдруг налетает на меня, как смерч… Уна, девушка, которую я любил, с которой мы жили здесь когда-то, Уна — голубоглазая с волнистыми волосами, Уна, от одного взгляда которой я трепетал, Уна, которую я боялся не то что поцеловать — коснуться ее руки. Где она, Уна?
Да, вот так, неожиданный жгучий вопрос: где Уна?
Через пару секунд я расстроен, совершенно потерян, опустошен, страдаю от ужасной тоски и отчаяния. Как я мог расстаться с ней? Почему? Что произошло? Когда это случилось? Я думал о ней, как одержимый, дни и ночи, из года в год, а потом не заметил, как она выпала из памяти, словно пенни, провалившееся в дырку в кармане. Невероятно, страшно, безумно. Ведь мне надо было только предложить ей пожениться, отдать ей свою руку и сердце — и все. Если бы я поступил так, она бы ответила «да» немедленно. Она любила, отчаянно любила меня. Почему «да»? Помню, как она смотрела на меня в последний раз. Я сказал «прощай», потому что уезжал в тот вечер в Калифорнию, решив оставить всех, чтобы начать новую жизнь. Но у меня никогда не было намерений вести новую жизнь. Мне хотелось сделать ей предложение, но история, которая, будто дурман, сорвалась с моих губ, была так естественна, что я сам в нее поверил, сказал «прощай» и ушел, а она стояла и смотрела мне вслед, и я чувствовал, как она пристально вглядывается в меня, слышал ее внутренний стон, но, как автомат, продолжал идти и наконец повернул за угол, и это было концом всему. Прощай! Вот так. Как кома. А я имел в виду: приезжай ко мне! Приезжай ко мне, потому что я не могу жить без тебя!
Я так слаб в ногах, что с трудом спускаюсь по лестнице. Теперь я знаю, что случилось — я пересек пограничную линию! Библия, которую я всегда носил с собой, научила меня новому образу жизни. Мира, который я знал, больше нет, он умер, кончился, исчез. Вместе с ним исчезло все, чем был я. Я — остов, получивший вливание новой жизни. Я сияю, лучусь, неистовствую от новых открытий, но в сердцевине все свинцово-тяжелое, выгоревшее. И я плачу — прямо тут, на ступеньках. Я громко рыдаю, как дитя. Мне до боли ясно: ты совсем один в этом мире!
Ты один-один… один. Это горько — быть одному, горько… горько, горько, горько. Это бесконечно, непреодолимо, а на земле так много людей, но это со мной, со мной, со мной. Опять метаморфоза. Опять все кренится и заваливается. И опять мечта, болезненная, бредовая, сладкая, безумная мечта преодолеть границу. Я стою в центре свободного участка, но не вижу своего дома. У меня нет дома. Мечта — это мираж. На этом пустом месте никогда не было никакого дома, нет и по соседству. Я — человек без дома, без друзей, без жены. Я — монстр, относящийся к действительности, которая пока не существует. Но она должна существовать, она будет существовать, я уверен в этом! Теперь я иду быстро, нагнув голову и что-то бормоча. Я настолько забыл о назначенном свидании, что даже не заметил, прошел я мимо нее или нет. Может быть, и прошел. Может быть, я посмотрел ей прямо в глаза и не узнал. Может быть, она меня тоже не узнала. Я обезумел, обезумел от боли, обезумел от тоски. Я в отчаянии. Но я не потерян. Нет, есть действительность, к которой я отношу себя. Она далеко, очень далеко. Я могу идти с опущенной головой до судного дня и не найти ее. Но она есть, я уверен в этом. Я злобно смотрю на людей. Если бы я мог бросить бомбу и разнести вдребезги этот микрорайон — я бы так и сделал. Я был бы счастлив видеть, как они взлетают в воздух: искромсанные, вопящие, уничтоженные. Я желаю уничтожить всю землю. Я — не ее часть. Она — безумие от начала и до конца. Она — кусок тухлого сыра с гноящимися в нем червями. Ей подобает взлететь на воздух. Пошла она на хуй! Взлети она ко всем чертям! Убить, убить, убить: убить их всех, евреев и неевреев, молодых и старых, хороших и плохих…
Я становлюсь легоньким, легоньким, словно перышко, и мои шаги уже устойчивее, спокойней, плавней. Ну и вечерок! Звезды светят так ярко, так безмолвно, так отдаленно. Не то чтобы насмехаются надо мной, но напоминают о тщетности всего. Кто ты, молодой человек, чтобы вести речь о земле, о том, чтобы разнести ее вдребезги? Молодой человек, вот мы — висим тут миллионы, миллиарды лет. Мы видели