Генри Миллер
Нексус
1
Лай в ночи. Лай… лай… Кричу — нет ответа. Ору что есть мочи — но даже эхо не отвечает мне.
Один — с язвой в мозгу.
Наконец один. Чудесно! Но только я ждал другого. Если бы удалось оказаться наедине с Богом.
Закрыв глаза, я мысленно вызвал ее образ. Вот он — плывет во тьме, маска, проступающая в морской пене: bouche [1] Тиллы Дюрье, изогнутый в форме лука; белые ровные зубки; глаза, потемневшие от густо нанесенной туши; на веках поблескивают голубые тени; черные как смоль волосы свободно ниспадают на плечи. Актриса с Карпат и плоскокрышей Вены. Венера, восставшая с мостовых Бруклина.
Гав! Гав-гав! Гав! Гав!
Я кричу, но для всех мой крик — только шепот. Меня зовут Айзек Даст. И нахожусь я, согласно Данте, на пятых небесах. Как Стриндберг в бреду, я повторяю: «Какое это имеет значение? Есть соперник, нет его — какое это имеет значение?»
Почему лезут в голову странные, полузабытые имена? Так звали моих однокашников из родной Alma Mater: Мортон Шнедиг, Уильям Марвин, Израэл Сигел, Бернард Пистнер, Луис Шнейдер, Кларенс Донагью, Уильям Оверенд, Джон Куртц, Пэт Маккефри, Уильям Корб, Артур Копвиссар, Салли Лейбовиц, Френсис Глэнти… Никого из них я не видел со школьных времен. Стерты из памяти. Выжжены с корнем.
Нет ответа.
Это ты, дорогой Август, вскидываешь голову во мраке? Да, это он, Стриндберг, его лоб украшен рогами. Le cocu magnifique [2].
В некие счастливые времена — когда? давно ли? на какой планете? — я, помнится, переходил от стены к стене, приветствуя старых друзей: Леона Бакста, Уистлера, Ловиса Коринта, Брейгеля Старшего, Боттичелли, Босха, Джотто, Чимабуэ, Пьеро делла Франческа, Грюневальда, Гольбейна, Лукаса Кранаха, Ван Гога, Утрилло, Гогена, Пиранези, Утамаро, Хокусая, Хиросигэ — и Стену Плача, а также Гойю и Тернера. В каждом — своя изюминка. Но Тилла Дюрье непревзойденна — этот зовущий чувственный рот с раскрытыми, словно лепестки темной розы, губами.
Теперь стены опустели. Но будь они даже увешаны шедеврами, я бы ничего не увидел. Мрак застлал мне глаза. Подобно Бальзаку, я живу среди воображаемых картин. Даже рамы и те придуманы.
Айзек Даст [3], рожденный из праха и в прах возвращающийся. Прах — к праху. Прибавьте кодицилл [4] ради уважения к традиции.
Анастасия, известная также как Хегоробру, а также как Берта Филигри с озера Тахо- Титикака, член Имперского царского суда, находится сейчас в больничной палате. Она легла туда по собственному желанию, чтобы выяснить, в своем ли она уме. Сол лает в бреду, ему мерещится, что он Айзек Даст. Волею судеб мы заброшены в дешевую меблированную комнату с умывальником и двуспальными кроватями. Зигзаги молнии то и дело рассекают ночное небо. Граф Бруга [5], милейшая кукла, занял место на комоде среди яванских и тибетских божков. У него плывущий взгляд безумца, опустошившего чашу стерно. На парик из крученых алых нитей нахлобучена крошечная шапочка в богемном стиле — словно только что из Галереи Дюфайел. Он прислонен к книгам, отобранным для нас Стасей до того, как ей отправиться в психиатрическую лечебницу. Вот так они располагаются слева направо:
И только один серьезный пробел: нет «Метафизики пола» Розанова.
Там же я нашел обрывок оберточной бумаги, на котором почерком Стаси было написано (несомненно, цитата) следующее: «Этот оригинальный мыслитель Н. Федоров, из русских русский, открыл собственную модель анархизма, враждебную к государству».
Покажи я выписку Кронскому, он тут же побежит в психушку и предъявит бумагу как доказательство. Доказательство — чего? Того, что Стася пребывает в здравом уме.
Когда это было? Вчера? Да, вчера, около четырех утра, когда я шел встречать Мону к станции метро. Как вы думаете, кого я приметил тогда? Кто лениво брел по занесенным снегом улицам? Мона и ее друг- борец Джим Дрисколл. Глядя на них, можно было подумать, что они собирают фиалки на залитой солнцем опушке. Их не тревожили снег со льдом и свирепый ветер с реки, они не боялись ни Божьего, ни людского суда. Просто шли себе, смеялись, болтали, что-то напевали. Свободные — как птицы.
Какое-то время я шел за ними, их беспечность почти передалась мне. Машинально я свернул налево, туда, где жил Осецкий. Уточняю — в меблированных комнатах. У него, как всегда, горел свет, до меня доносились звуки пианолы — morceaux choisis de [7] Дохнаньи [8].
«Привет вам, сладкозвучные блошки», — подумал я, проходя мимо. В стороне Гованус-Кэнел струился туман. Должно быть, подтаивал лед.
Вернувшись домой, я застал ее перед зеркалом — она наносила на лицо крем.
— Ну, и где же ты был? — В ее голосе звучал чуть ли не упрек.
— А ты давно дома? — задал я встречный вопрос.
— Тыщу лет.
— Странно. Я бы поклялся, что видел тебя всего лишь минут двадцать назад. Может, мне приснилось. Забавно, но в этом сне вы с Джимом Дрисколлом шли по улице, держась за руки…
— Вэл, ты не болен?
— Нет, скорее уж пьян.
Она положила прохладную руку на мой лоб, послушала пульс. Ничего настораживающего. Это окончательно сбило ее с толку. Ну зачем я выдумываю все эти истории? Только для того, чтобы ее мучить? Неужели нам и без того мало хлопот — особенно сейчас, когда Стася лежит в лечебнице и просрочена квартплата? Надо мне быть поделикатнее.
Я показываю на будильник. Шесть часов.
— Знаю, — говорит она.
— Выходит, не тебя я видел несколько минут назад?
Она смотрит на меня с жалостью, как на сумасшедшего.
— Не бери в голову, дорогая, — небрежно бросаю я. — Видишь ли, я всю ночь пил шампанское. Теперь мне ясно, что видел я не тебя, а твое астральное тело. — Пауза. — Главное, у Стаси все хорошо. Я долго беседовал с ее лечащим врачом…
— Ты?…
— За неимением лучшей перспективы решил проведать Стасю, отнес ей русскую шарлотку.
— Ложись-ка спать, Вэл, у тебя очень усталый вид. — Пауза. — Если тебе интересно, почему я так поздно вернулась, могу сказать. Я только что от Стаси. Провела с ней три часа. — Она захихикала — а может, правильнее сказать, загоготала. — Завтра все тебе расскажу. Это долгая история.
К ее неподдельному изумлению, я ответил: