миниатюрными аппликациями из яркой бумаги, отчерченные цветной тушью; особенно бросались в глаза крупные заголовки, составленные из вырезанных ножницами крупных печатных букв и даже цифр из численника. Но только на первый взгляд они производили впечатление полурукописных сборничков начинающего. Нет, они говорили об огромной любви автора к своему труду, о любовании им, они исключали равнодушие к тому, что напечатано и давно стало достоянием читателей, они отражали большую работу поэта: здесь были варианты, печатавшиеся через пять, десять лет после первой публикации, и стоило в них заглянуть, как можно было убедиться, насколько кропотлив труд Мильчакова, как придирчиво, скрупулезно и повседневно он переписывает свои стихи. И самодельны эти книжечки — вовсе не от того, что ему нечего печатать. Куда там! Я не видел другого человека, который бы так трудно расставался со своим творчеством, отдавая его в руки читателя: ведь за 65 лет своей жизни Мильчаков издал всего три книжки, тогда как начал печататься еще в двадцатые годы — тогда же, когда начинали М. Светлов, М. Голодный, И. Уткин и другие комсомольские поэты.
Некоторые считали, что его губят книги. Он и сам нередко цитировал В. Брюсова:
Да, жил он среди книг. Они украшали его небогатую комнату красивее всяких ковров. Он любил похвастаться новым приобретением. Взвешивая книгу на ладони, говорил, пряча свой восторг за шутливым тоном:
— Вот опять какую ляльку достал, — и любовно гладил ее переплет, хвастался оформлением, словно был его автором.
Мильчаков был запойный книголюб. И проживи он еще столько же — никогда бы ему не заменили книгу ни телевизор, ни радио.
Он мог без конца говорить о Федоре Достоевском и Леониде Леонове, об Алексее Ремизове и Андрее Белом. Случалось, его попрекали Борисом Пастернаком и Николаем Заболоцким. Все это были его кумиры. Но он не подражал им, а учился у них. Это была просто школа. Этап подражания кончился у него давно, он пел своим голосом и не замыкался в книгах, даже в книгах своих учителей. Очень характерный автограф он оставил мне на первом большом обнародованном цикле стихов в коллективном сборнике «Друзьям» (1946 г.). Это было восьмистишье из Н. Ушакова, которого он тоже очень любил:
Это было у Мильчакова программой жизни, и вся его работа была направлена на то, чтобы наш грешный мир стал совершеннее. И изо дня в день он давал пощечины словам, заставляя их складываться в единственные, неповторимые сочетания, которые могут воздействовать на читателя, вызывать у него эмоции. И книги любимых стилистов несли на себе лишь функцию литературной школы. Признаваясь же в том, что он «дышит комнатною пылью», Мильчаков оговаривал себя, ибо вмешиваясь в жизнь, он не мог не любить общения с людьми и природой. Ему всегда надо было куда-нибудь идти, и шел он без оглядки. Помню, как он шагал по глубокому снегу в перелесках «Кирсельмаша», как заблудился в лесных окрестностях Зонихи, как уговаривал друзей ночевать в Кирово-Чепецке, не имея номера в гостинице. Он любил бродить по ночам, мог вздремнуть на скамейке в сквере, а поэт О. Любовиков рассказывал мне, как Алексей Иванович, засидевшись в Москве у писателя Павла Вячеславова, уговорил их отправиться в полночь в Загорск, где они и бродили до первой электрички, кутаясь от осеннего холода в пиджачки и все-таки любуясь стенами и куполами Троице-Сергиевской лавры.
Да, Мильчаков любил и русскую старину — недаром она пронизывает многие из его стихов. И любителю его поэзии, думается, запомнились наизусть, как и процитированная выше «Ненависть», такие его строчки «Из лирической тетради»:
Вот, чтобы увидеть незнакомые крепостные стены, незнакомые места, даже просто — незнакомые улицы, и отправляется снова и снова А. Мильчаков в поездки. Ведь и смерть скосила его не дома, не за письменным столом, хотя и сам он считал себя сугубо комнатным человеком, — а в пути, когда он ехал с одной читательской конференции на другую, скосила прямо в автобусе, в нескольких километрах от Малмыжа, где он только что читал свои стихи.
И ездить с ним было интересно, потому что он был мастер розыгрышей и мистификаций, любил сочинять разные занятные истории и эпиграммы. Сочинял он их на ходу и часто выдавал за чужие, впрочем не менее часто чужие выдавал за свои. И рассказывал их таким тоном и с такой (себе на уме) улыбкой, что разобраться в этом не было никакой возможности… Недаром он нередко вспоминал о несуществовавшей поэтессе Черубине де’Габриак и цитировал ее стихи.
Все эти эпиграммы и шутливые четверостишия были так крепко сколочены, что запоминались сразу же, на ходу, и мною, например, зачастую «брались на вооружение». Больше того, как-то возвратясь к своим повестям, я сделал удивительное открытие: почти все стихи, вложенные в уста героев,— мильчаковские! И стало горько от того, что я ни разу не удосужился сказать ему об этом при его жизни.
Человеком он был замкнутым и редко любил говорить о том, что находилось у него в работе; написанное, случалось, лежало у него годами, и до опубликования он не любил выносить его даже на суд друзей. Редко-редко Мильчаков делился своими замыслами.
И только однажды он заговорил со мной о замысле вот этого самого романа «Вятские парни»; может