Дудниковым в тот поздний час у ворот, слушала стихи, посвященные ей, и приглушенно смеялась. С ним, единственным, смущенным от влюбленности и поэтому милым, она на пасхе, после заутрени, целовалась. Курчавый, с точечками веснушек около носа, он нравился ей, пожалуй. И вот — поплатился… Как он сейчас?
Она все же не пошла в больницу, не написала Мите ободряющую записочку. «Зачем выходить из рамок благоразумия, компрометировать себя? — подумала она. — Пусть этот случай останется для моих знакомых романтической загадкой. Но кто этот неизвестный в гимназической фуражке?».
Наташа перебирала по пальцам всех своих явных поклонников. Кажется, ни один из них не решился бы на такое сильное проявление ревнивых чувств, достойное шекспировского мавра. А может быть, на Митю случайно напал какой-нибудь загулявший с Луковицкой, свято соблюдавший традиции своей улицы: «Чужакам волочиться за нашими девчонками воспрещается».
Она еще раз перечла строчки из хроники, вздохнула и заглянула на первую страницу «Вятской речи», где обычно помещались объявления зрелищных предприятий:
ПРОГРЕСС. Колосс сезона „ЗИГОМАР“.
«Зигомар! Что это такое? Зи-го-мар! Хм…»
ОДЕОН. „РАЗБИТЫЕ КРЫЛЬЯ“.
Потрясающие сцены из жизни спортсменов из мира современной авиации.
В цирке борется любимец галерки Гриша Кощеев! Приезжает знаменитый артист императорских театров Мамонт Дальский! „Разбитые крылья. Душа замирает“.
Наташа положила газету на отцовский стол и остановилась у зеркала. Карие глаза в сумерках тенистых ресниц. Нос чуточку задорный, симпатичный. Припухшие маленькие губы. Смуглые от загара щеки в легком румянце. Ничего… И розовый ситцевый сарафанчик идет ей.
Довольная собой, она закинула за плечо темный жгут косы и слегка потянулась.
Было золотое, пахнущее нагретыми заборами утро ранней весны. В открытое окно доносился с крыши сарая свист голубятника.
Колька Ганцырев уже знал, что о ночном происшествии напечатано. «Телеграфист он, пожалуй, не плохой парень. Не выдал. А то не миновать бы колонии. Пришлось бы спозаранок стучать молотком или визжать ножовкой, а по вечерам учиться у толстяка Бауэра, надув пузырями щеки, трубить на геликоне. К счастью, по милости Дудникова этого не случилось».
Колька с любопытством взглянул на свою фуражку с надломленным лаковым козырьком: «По виду лепешка лепешкой, а попала в знаменитости!»
Заняв у соседа-голубятника пятиалтынный, Колька после уроков решил навестить Дудникова. По пути забежал в кондитерскую Франжели и на всю серебрушку купил пирожных.
Посетителей в этот день к больным не пускали. Подавая в квадратное окошечко бумажный сверток, Колька впился глазами в дежурную сестру:
— Как он, Дудников?
— Поправляется. Ты не брат ему?
Колька замялся, хотел кивнуть и вдруг сразу выпалил:
— Ганцырев я! Колька! Передайте, пожалуйста. И чтобы быстрее поправлялся.
Неожиданная посылка, да еще от Ганцырева, удивила Митю. Не сразу развязались тесемочки, которые крест-накрест перехватывали сверток. Развернув бумагу, Митя расхохотался на всю палату.
«Вот черт, насмешка это или дар раскаявшегося разбойника? А вкусные тут штучки!».
Выбрав хрустящий слоеный пирожок, Митя остальное предложил соседям:
— Берите на здоровье. Закадычный дружок принес.
Весь вечер размышлял он над странным поведением Кольки. «Ударил чем-то тяжелым. Явно из-за Наташи. Почувствовал угрызения совести и преподнес лакомства, как маленькому».
Медленно тянулись однообразные дни. Наташа не напоминала о себе. Митины родные, жившие в уездном городке, о случившемся ничего не знали. Навестила его как-то лишь тетя Сима, рассыльная телеграфа, и та — по поручению сослуживцев.
Накануне выписки Митя попросил у сестры листок бумаги и карандаш. Захотелось письменно поблагодарить Ганцырева. Получились стихи.
Но случай столкнул лицом к лицу Митю с Колькой. Встретились на пожаре.
В глухой час загорелся на углу Спенчинской и Раздерихинской улиц двухэтажный дом. Бревенчатое строение вскоре запылало костром.
Огонь в неистовстве корежил железные листы кровли, трещал, показывал оранжевые языки из окон.
Колька и другие ребята, прибежавшие на пожар, сразу же стали помогать растерявшимся жильцам. Кашляя от удушливого чада, вытаскивали из пекла все, что попадало под руку: столы, стулья, самовар, посуду, зеркало, картину в багете, детские игрушки.
Беснующееся пламя уже теряло свою силу, когда из-за угла на Спенчинскую вылетели красные колесницы щеголеватого брандмейстера Талерко. Коренник, задрав красивую голову под дугой и оглушительно гремя колокольцом, мчал вперед, крылатые пристяжные стлались гривами по земле, сам брандмейстер, в сверкающем головном уборе римского военачальника, стоял в театральной позе на ступеньке коляски. По мановению его руки в кожаной перчатке ездовой осадил коней у догорающего дома.
Талерко тотчас же начал действовать. Замелькали медные каски. Спустили на землю насос. Из брандспойта вырвалась упругая струя воды и металлической дугой перекинулась над улицей.
Помогая пожарникам качать насос, Колька оказался в паре с Митей. Оба чумазые, мельком взглянули друг дружке в глаза и еще сильнее навалились на ручку насоса.
А Талерко орал на толпившихся зрителей, командовал пожарными.
— Тюнькин, убери лестницу! Крокулев, Загузин, смелее баграми! Ать-два, ать-два! — рубил брандмейстер рукой воздух, любуясь усердием насосников.
Зря потели, зря лезли из кожи. Огонь, успевший сделать свое страшное дело, уже уполз под черные потрескивающие бревна, под маслянистые от сажи кирпичи и задохнулся там. Исчезли, как видение, пожарные. Разошлись по домам зеваки. Остались подле вытащенного скарба одни погорельцы и среди них на большом узле спящая девочка с чумазой спасенной куклой.
Уже светало. Слышались голоса пробуждающихся птиц. На ветке плакучей березы висела тяжелой