жизни встали. Сумей-ка ты вот так-то! По уму, говорит, и место среди людей.
— Ну, завел, братуха, не знамо чего, — со смехом прервал его Тимоня и махнул рукой. — Тут написано о рабочем классе всего мира, а ты о наших мастерских, о Фомине плетешь…
— Тимка! Не мешай, коли не понимаешь! — взъярился Вечка, вскочил со стула, повернулся к брату. Его смущение прошло, краска отхлынула с лица, и шадринки потускнели. — Что? Разве я неправду говорю? Все рабочие в наших мастерских по-разному жизнь понимают? Вот, скажем, Китаев Василий. Он — робкой души человек, тихий, как мыша. Чуть что — он и в норку. Попробуй, вытяни его оттуда. А Крупин? Этот уж совсем гнида, гад! Своего же брата продаст и выдаст. С полицией связанный…
— Ну, сорвался, братуха, с колков! — снова крикнул Тимоня. — Теперь наплетет лаптей на сто волостей. Грохало, ты, грохало.
— А что? Неправду я говорю? Да? — набросился на него Вечка.
И близнецы заспорили, перебивая друг друга, — оба крутоплечие, с короткими кривыми ногами, круглолицые и безбровые.
Щепин смотрел на них, вслушивался в каждое слово и улыбался, чем-то очень довольный.
Несколько раз Аркаша порывался вступить в спор, вскакивал со стула. Но лишь успевал он выкрикнуть первые слова: «Вот поэтому и нужна организация!», как тотчас Женя дергала его сзади за гимнастерку. Аркаша шлепался на стул, а Женя зажимала ему рот ладошкой и говорила:
— Не смей! Не перебивай…
Перебил близнецов Агафангел Шалгин. Немногословный, он редко вступал в споры, больше прислушивался к тому, что говорят другие, иногда, одобряя, кивал кудлатой головой или бросал басом несколько слов: «Вот это верно. Это соответствует…»
Говорил он всегда медленно, раздумчиво, словно бы для самого себя вслух подтверждал собственные мысли, но его необычайно глубокий голос покрывал любой шум.
«Быть бы тебе протодиаконом в соборе, Агафангел», — часто смеялись братья Сорвачевы. Агафангел в этих случаях показывал обеими руками на свои уши и говорил: «Медведь топтался».
— Вечка правильно говорит, — Агафангел сидел у стены в своей обычной позе, облокотившись на стол, склонив набок кудрявую голову: — И среди нашего брата, рабочего, нелегко найти для себя друзей, чтобы согласие во всем было — и по делам, значит, и по мыслям. Вот об чем Вячеслав говорит. Судьба у нас одна, положение в государстве одно и то же у всех, а вот в людях, как посмотришь, — разброд, — говорил он, как всегда медленно и словно бы лениво, но его голос заполнил комнату, и каждое слово не сразу угасало, а жило еще какое-то время ярко и весомо. — Когда уволили из мастерских Никифоровых братьев, а за одно и отца и даже деда, — какой у нас шум поднялся! Возмущение все ведь высказывали. А как подошло, чтобы к управляющему идти, потребовать, так все по углам разбежались! Остались только Красиков, Окатьев да я. Это пример из жизни. Это я к тому, что положение у нас одинаковое, а не поднялись мы еще до того передового класса, о котором в «Манифесте» написано.
— Правильно! — закричали братья Сорвачевы. И Тимоня, хлопая себя ладонями по коленям, громко восхищался: — Ай, да молчун! Ах ты, чертушка! Молодец, Агафангел!
— Да, обожди, Тимофей! — отмахнулся тот с досадой. — Книжка эта огромной цены стоит. Кто дело делает, все что нужно для жизни своими руками созидает, тот и должен хозяином быть. Он и должен справедливую жизнь на земле устанавливать. Так я понял. И говорю — вот это да! Это верно сказано!
Щепин сорвался с места. Статный и легкий, быстро подбежал к Агафангелу, сияя глазами, опустил ему руку на плечо, а другой рукой приобнял Вечку, привлек его к себе и заговорил растроганно:
— Ах да ребята! Друзья мои дорогие! Не ошибся я в вас. Как вы быстро схватили самую суть! Читал я вам эту великую книжку и, каюсь, была у меня такая думка, что придется многое объяснять вам, растолковывать. Виноват, друзья. Недооценил я вас. И правильно ты, Вячеслав, говорил и ты, Агафангел, что нет еще настоящего единства в рабочем классе, что многие опасливо с оглядкой на хозяев живут. А кто поднимет рабочий класс? Кто превратит его в ту силу, о которой в «Манифесте» сказано? Это партия. Наша партия коммунистов-большевиков. Работают коммунисты по всем городам, на всех заводах — всюду! И кто еще будет добиваться единства в рабочем классе? Да вы, вы сами — передовые сознательные рабочие.
У Кольки учащенно билось сердце. Он смотрел на Щепина, как на человека, который поманил его за собой к чему-то великому, властно влекущему. И Щепин теперь ему показался не просто умным, интересным дядькой, а человеком необыкновенным, таинственным героем, может быть, даже вроде Овода.
Было уже около одиннадцати вечера. Все немного устали. Попрощавшись с оставшимся на ночлег Щепиным, Колька прижал Федоса к стенке:
— Слушай, Федос, дай-ка мне «Манифест»! Он мне нужен.
Федос колебался.
— Ты не бойся. Не знаешь меня разве? Ну, отдай!
— Ладно. Только смотри…
Он сбегал за книжкой и сунул ее Кольке за пазуху. Дома Колька долго не спал, перелистывая брошюру.
Наташина измена
Снова куда-то исчезла Наташа. Уж на трех собраниях конкордистов ее не было, и никто не мог сказать, где она и что с ней.
Кольку раздирали сомнения. Может быть, девушку снова потянуло к блестящим модникам? Может быть, она не захочет его видеть?.. А ее участие в работе конкордистов: переписка материалов журнала «Конкордия», чтение раненым художественной литературы в палатах и сходки — может быть, все это было для нее лишь неглубоким временным увлечением, желанием побывать в новом обществе, простой тягой к неизвестному из одного лишь любопытства?
И Колька только сейчас, когда она перестала появляться у Федоса, как бы со стороны взглянул на Наташу, какая она была во время сходок конкордистов, и до мелочей ярко увидел, как она сидит, пьет чай, улыбается, смеется, как слушает Щепина.
А было так. Само присутствие Наташи у Федоса делало Кольку счастливым. Он с увлечением слушал рассказы Щепина, и когда заглядывал в лицо Натащи, когда ловил ее ответную улыбку или задумчивый взгляд, ему казалось, что она все воспринимает и все чувствует так же, как он, и так же волнуется.
А теперь он по-новому увидел, как Наташа одна или с Катей входит к Федосу с мороза, с нежной зарей на щеках, с изморозными блестками на ресницах, на бровях и завитках волос, как она сбрасывает перед трюмо шапочку, поправляет волосы, как, осмотрев всю себя, поворачивается круто, придерживая пальцами юбку на бедрах, словно говорит: ну, теперь я готова и вас порадовать — и одаривает всех сразу дружеским ласковым взглядом.
Потом, когда хлопоты закончены, стаканы поданы всем, все расставлено на столе красиво и ни за кем больше не нужно ухаживать, она удобно пристраивается где-нибудь в уголке, чаще всего в глубоком кресле между книжным шкафом и трюмо, и наблюдает из этого полутемного уголка за всеми. Бывает, просидит так, подогнув под себя ноги, почти весь вечер.
В спорах она участвует или одобрительным восклицанием, или засмеется со всеми вместе, или просто улыбкой и блеском глаз из полутьмы выразит свое отношение.
И странно, ее молчаливое присутствие никого не удивляло, всем казалось, что Наташа тоже спорит, что и она высказывает свое мнение. Без нее что-то изменялось на сходках — так, по крайней мере, казалось Кольке.
При ней умнее были братья Сорвачевы, Тимоня уже не пускал разных шуточек с ягодкой-малинкой и с клюковкой, Федос был еще обходительней, еще теплее и внимательней ко всем. И даже Щепин, который сначала удивил Федоса несколько книжной речью, говорил при ней выразительней и проще, часто поворачивался, обращаясь в тот полутемный угол, где сидела Наташа, становился оживленнее.
Ее отсутствие все заметили. Федос каждый раз спрашивал Катю, почему она пришла без Наташи. Катя смеялась и говорила что-нибудь о Кольке язвительное: «Об этом надо спрашивать у ее