Кольку раздражала такая половинчатость. А Щепин отнесся иначе:
— Пойми ты, ежик черный, колючий, что убеждения сразу не строятся и не ломаются в один миг. Бороться надо за человека, если хочешь, чтобы он вместе с революционным рабочим классом шел. А как бороться? Убеждением, примером. Но чтобы убедить кого-нибудь, нужно не только верить в свое дело. Знания! Большие, брат, знания нужны! Почему вы тогда на диспуте «О личности и массах» только протестовали, а выступили бледно, неубедительно, даже Федос? Знаний для борьбы маловато.
Вот я… я, можно сказать, только практический работник нашей партии. Потому что вера, убеждения есть, а широты знаний у меня нет. И говорю я плохо, казенно как-то. Я учусь, все время учусь, но образования маловато — значит, и фундамент слабый, большое здание на шатком фундаменте не выстроишь. Тебе легче, но ты, Николай, я замечаю, ленив несколько в отношении науки. Ловок, сметлив, литературу моим дружкам в лазареты передаешь ловко, «фараонам» изловить тебя на крючок мудрено. А сам-то читаешь ты нашу революционную литературу?
Откровенность Щепина, его признание, что важная часть работы — связь с солдатами — держится на Кольке и его дружках, были приятны. Колька на Щепина не обижался. Действительно читал немного и сам чувствовал, что обязательно надо приняться за курс философии.
Одна фраза Щепина заставила Кольку задуматься и никак не выходила из головы. «Я замечаю — романтик ты, Николай, — сказал ему однажды Щепин. — А романтика, порыв, красивые одежды — дело шаткое».
Скрипят, пружинят под ногой сходни, подувает низовой ветерок, освежая лицо и грудь. Бодро покрикивает Касьян Лукьянович, пришлый из Астрахани пожилой крючник. Он знает много присловий, соленых приговорок и шуточек. Под его веселый рассыпчатый говорок хорошо работается.
Но Колька все время вспоминает Афоню Печенега и его артель. Где-то веселый и ласковый богатырь Афоня? И где заросший рыжей шерстью мрачный и злой Игнат, который улыбался только во время драк с приказчиками и ломовыми, который часто повторял: «Погодите, запылает все это жизненное строение, с четырех углов полымем займется».
Когда отправили с маршевой ротой Вечку и Тимоню, негде стало встречаться конкордистам. И «Конкордия» прекратила свое существование.
И клуб «Молодых патриотов» тоже претерпел изменения. В нем стал председателем правления чиновник Бибер, большой любитель биллиарда. Вскоре этот клуб превратился в игорный дом для молодежи.
«Что-то давно не пишет Митя. Как-то у него складываются отношения с этой девушкой, поповой племянницей? Щепин назвал меня романтиком… Да какой я, к черту, романтик! Митя — он, да! Романтик, мечтатель… Наверное, он взглянул на эту Валентину из своей мечтательной души и полюбил им же самим созданный образ.
А я и Наташа?
Ох, Наташа, Наташа, — думает Колька, сбрасывая ловким движением плеча тяжелый мешок в штабель. — Надо будет ее чем-нибудь сегодня порадовать…»
Засунув в карман первую получку, он завернул по пути к Кардакову. Долго разглядывал парфюмерные товары, купил для Наташи и Кати французских духов…
Однажды Колька пришел с пристани усталый, потный.
Только открыл дверь, как Герка заорал:
— Сейчас же пляши «барыню»!
— Ты что, спятил?
— Пляши! — Герка помахал под Колькиным носом письмами.
— Ладно. Считай, что я в долгу перед тобой, а письма давай, — Колька стиснул Геркину руку и поставил упиравшегося брата на колени. — Кланяйся грузчику! Еще раз! А теперь повторяй за мной: «Милый братик Колечка (жалобнее, со слезой!)… Милый братик Колечка… Коленопреклоненно… вручаю тебе… эти конвертики…»
Николай взглянул на конверты: «Вот Митины прямые печатные буквы. Одно от Федоса! А другое? Штамп «действующая армия». От Бачельникова! Но почему мне, а не папаше?»
Уединясь в дровяник, Колька вскрыл Митин конверт.
«Здравствуй, дружище!
Не удивляйся преждевременному письму. Соскучился по Вятке. Читал в «Вятской речи» о Федосе, досрочно окончившем гимназию.
Читал, как вас, старшеклассников, чех муштровал. И о забастовке рабочих-железнодорожников слышал. Как там наши парни: Шалгин, Тимоня и его потешный братец? Где они?
Как ты поживаешь, печальный Демон? Как твоя Тамара? Почему в своих письмах, когда тебе хочется пооткровенничать, ты зажимаешь себе рот? Ты меня обижаешь.
Ну, писаришку нашего забрили, угнали. Таскали и меня в волость, мать лямочки к котомке пришила и сухариков насыпала, да меня пока завернули.
Живу, как во сне. Когда вижу Валентину Ивановну — мне хорошо, когда же ее нет около меня — мне бесприютно. Я уверен, что не чужой ей. Она однажды сама проговорилась об этом, но закончила двумя строчками из «Евгения Онегина», что, мол, другому отдана и будет век ему верна. Сказала как-то задумчиво, на секунду прижалась лицом к моему плечу и быстро ушла. Я окаменел, опустились руки. Чувство восторга перед новой Татьяной Лариной захлестнула жалость к ней, к себе. Кто этот счастливец? Конечно, он моложе старого хрыча в генеральских погонах, описанного Пушкиным. Где он? Почему она до сих пор молчала?
Теперь я не думаю о будущем, не мечтаю. Чему быть — пусть будет.
Ладно. Замнем. А поп охоту забросил. Начал попивать. Когда хмельной, бродит простоволосый, с опухшим ликом, по околице, как расстрига. Неспроста пьет, от раздумий каких?то.
Вот такие у нас в Юме дела. Коли заберут меня — не миновать Вятки. Тогда увидимся.
Привет всем.
Федосово письмо уместилось на половине странички.
«Здорово, Черный!
Пять месяцев прошло, как я в военном училище. Живем в казарме. Без увольнительной ни шагу за ворота. Дисциплина. Лишь по воскресным дням отпускают на четыре часа в город.
Был в Большом и Малом театрах, в картинной галерее Третьякова, в цирке, в Сокольническом парке. В соседнем училище обучается Игорь Кошменский, такой же гладкий и такой же самоуверенный. Он, говорят, на виду у начальства и принят в генеральском доме как свой человек.