юмской Вале, которая заставила его так страдать, Митя в этом письме не вспоминал…
Второе от Тихона Меркурьевича в его бодром и мило-комическом стиле…
И, наконец, от Кати. Катя рассказывала о домашних делах, о комсомольской работе, и в длинном письме снова промелькнула странная скупая обмолвка о Наташе: «Наташа передает тебе привет, комиссар, и желает, чтобы ты был от пули невредим. А в общем, бог с ней, с Наташкой. Я теперь с ней редко встречаюсь. Странная она очень стала. У нее свои дела и свои интересы».
А от Наташи снова ни строчки. Все письма, которые Николай послал ей за это время, остались без ответа. И загрустил комиссар Николай Ганцырев, вспоминая все-все, что было между ними с тех лет, когда он учился еще в пятом классе и был просто-напросто соловей-разбойник, луковицкий озорник-подросток Колька Черный. Вся трудная его любовь к Наташе вспомнилась, прошла по сердцу, и, вздохнув, комиссар полка Николай Тихонович Ганцырев слегка застонал в тяжкой муке.
И сразу быстрые, осторожные и боязливые руки подоткнули одеяло, поправили шинель под головой и робко остановились на груди на узлах повязки:
— Что? Опять плохо, тебе, комиссар? А?
— Нет, Воробушек, мне ничего. Спасибо. Так, взгрустнулось что-то.
— А, может, надо тебе чего-нибудь?
— Нет, Воробушек, спасибо, ничего мне не надо, — посмотрел на нее, слегка пожал руку, по-прежнему лежащую на узлах повязки, приподнялся на локте. — Нет, вру я, Воробушек, надо! Ох, как мне много надо!
— А чего, чего тебе, комиссар?
— Чего? Чтобы мы победили всякую сволочь. И мы победим, я знаю! Но чтобы победить скорей и в мировом масштабе! Вот что мне, птичка-Воробушек, надо! И чтобы мир был на нашей Советской земле. Чтобы все: и Печенег — это мой давний дружок, — и ты, и я — чтобы все, кто хочет, могли учиться и строить новую светлую жизнь для всех. Вот что надо!
— Так ведь будет! Будет же все это!
— А еще радости… и счастья. Счастья надо твоему комиссару, Воробушек…
Комиссар, Наташа и другие
Клава и Агафангел привезли его на родную Луковицкую — лежал уже неделю, изредка с помощью Клавы передвигался по комнатам на дрожащих ногах.
Но и лежачий, кашляющий кровью Николай принес в дом Ковырзнева на Луковицкой праздник. Марина Сергеевна с утра уходила на барахолку, что-то уносила в узлах, а возвращалась с продуктами, и потом таинственно и радостно колдовала на кухне. И запахи печеного и пряженого, как на большом празднике, наполняли всю квартиру.
Тихон Меркурьевич, худой, постаревший, с седой головой, только густые брови по-прежнему черны, веселенький, ходил по комнатам, напевая и насвистывая «Тарарабумбию».
С утра и до вечера скрипела в квартире Ганцыревых дверь. Побывали у Николая, конечно же в первую очередь, все луковицкие дружки, которые случаем — кто на побывку так же, как Николай, после ранения, кто проездом оказался в городе. С Агафангелом вваливались группами заводские ребята.
И однажды заскочил ненадолго Игнат. Он заполнил всю квартиру своим телом и грубым голосом.
Игнат не похож на себя прежнего. Он был в шинели, явно не по его могучей фигуре, затянутый ремнями, с маузером на боку, в желтых ботинках на толстой подошве и в грязно-серых, похожих на онучи обмотках. Буденовка кривовато сидела на макушке, из-под нее в разные стороны буйно лезли пламенеющие волосы. Вместо знаменитой бороды — густая стерня щетины.
Николай расхохотался так, что пришлось идти к тазу и плеваться кровью.
А Игнат трогал рукой свое голое лицо и смущенно объяснял:
— Что, несвычно без бороды-то меня видеть? Да и я ровно как голый хожу. Богом молил, чтобы разрешили носить. Так нет, командир приказал убрать.
Игнат очень торопился. У ворот бил копытом в доски, звенел щеколдой и всхрапывал его конь.
Оказывается, Игнат теперь боец особого отряда чека по борьбе с контрреволюцией.
— Узнал я, что ты вернулся. Отпросился вот на часок.
Недолго пробыл Игнат, поговорить не удалось, но с Тихоном Меркурьевичем они все-таки успели выпить какого-то зелья из фляжки Игната.
Многие побывали за неделю у Николая. Только Наташа не приходила. А он все ждал, прислушиваясь к шагам прохожих, к стуку калитки, приподнимался на постели, когда скрипела дверь в сенях. И тускнела радость от встречи с родными, с друзьями, тосковал, задумывался Николай Ганцырев.
Клава сразу замечала перемену в его лице, подбегала, совала под мышку градусник, осматривала повязку на груди. Клава-Воробей сразу так пришлась по сердцу Марине Сергеевне, что та даже, бывало, ворчала на нее, как на свою.
Тихон Меркурьевич тоже ласково поглядывал на Клаву и велеречиво восхвалял ее как «милосердную сестру, жизнь дающую».
Клаве давно надо было уезжать в часть, она не раз намечала и день отъезда — и вдруг откладывала.
Николай стал набираться сил, выходил на улицу подышать на скамейке во дворе. Он написал всем друзьям по полку и бригаде письма и целой стопкой сложил на столе, на самом видном месте. Но Клава делала вид, что писем не замечает.
Наконец, пришлось настаивать на отъезде. Провожали ее все: Агафангел, Катя, Тихон Меркурьевич и даже Марина Сергеевна. Вот уже простились. Бледная Клава сунула Николаю руку лодочкой, надавала ему всяких советов, а губы ее дрожали.
Ушли. И Николай остался один во дворе. Но вот простучали торопливые шаги, скрипнула калитка, и Клава бросилась к нему, припала к груди.
Он поднял руку, погладил ее мокрую щеку.
— Комиссар, комиссар… — она вскинула лицо. — Поцелуй меня на прощанье… Может, не увидимся больше…
Он поцеловал ее соленые губы.
— Ну, как же не увидимся? Куда я без полка?.. Эх, Воробушек, Воробушек! Если бы ты только знала.
Клава посмотрела ему в глаза, отстранилась и сказала печально:
— Знаю, комиссар… — и уже от калитки: — Не любит она тебя.
После отъезда Клавы прошло полмесяца. За это время Николай так поправился, что мог сам, без посторонней помощи ходить в лазарет за пять кварталов от дома, где ему делали перевязки. Правда, в средине пути приходилось присаживаться на скамейку два раза.
По утрам он уходил в дровяник и, корчась от боли, заставлял себя заниматься гимнастикой. «Разлежался, изнежился, — бранил он себя. — Подумаешь — инвалид! Нечего тебе, Черный, распускаться».
От Наташи он получил за это время две записочки. В первой просто сообщалось, что она рада возвращению Николая, и обещала обязательно-обязательно прийти, как только закончатся хлопоты по подготовке спектакля. Во второй — снова обещалась заглянуть и приглашала на премьеру.
В городе в это время было много приезжих артистов, занесенных в провинциальную Вятку буйными временами из Москвы, из Питера, из Риги, — и почти все с именами, знаменитости.
Наконец, Николай настолько окреп, что решил сходить в театр. Ставили Гауптмана — «Потонувший колокол».