своей работе в качестве театрального художника и пропадает в театре днем и вечером, хотя не числится в штате и ей ничего за работу не платят…
После этой встречи Николай часто вместе с ординарцем ждал Наташу у подъезда театра. И если девушка выходила одна, он передавал Изумруда ординарцу, а сам отправлялся с ней бродить по городу, и возвращались они, как бывало прежде, по Луковицкой.
Были и разговоры о людях, и об искусстве, обо всем, что пережил и передумал Николай за время их разлуки. Были безлюдные улицы ночного города и долгое прощание у калитки.
Николай много работал по созданию агитпропотряда дивизии. Появились в этом отряде и артисты-профессионалы, свои танцоры, музыканты, складывался неплохой хор, были и художники- вывесочники, а настоящего художника с воображением и выдумкой не было.
Как-то он привел Наташу в дивизионный клуб, попросил подсказать, помочь. Обещал зайти за ней через час, чтобы проводить домой. Но пришлось на несколько часов уехать за реку на тактические учения. Он вернулся вечером и как же был удивлен и обрадован, когда увидел Наташу, с увлечением расписывающую декорации к концерту.
С вечера пошли тяжелые медленные горы туч. К ночи на город и станцию навалилась огромная душная тьма. Она грозно ворчала.
В эту ночь дивизия грузилась в эшелоны, отправляясь на Южный фронт.
Два эшелона уже в пути. Третьему, в середине которого четыре классных вагона занимал подив со всем своим хозяйством, дано отправление.
Николай вскочил на площадку вагона уже на ходу и, вдруг почувствовав слабость, раскашлялся, прислонился лбом к прохладному стеклу.
Во рту и на зубах стало солоно. Он сплюнул. При слабом свете перронных огней увидел — кровь. Но это не испугало его. Он весь был полон ощущения жизни, перед отправкой эшелона он часто выступал на митингах и безмерно радовался, когда видел, как слово простой правды, большевистской правды высекает искры в глазах уставших людей, поднимает души их на крутой гребень восторга и мужества.
А ребята наши. Какие же это необыкновенные люди, мастера! Ухватка у них в работе для революции, огонь чудесный в душе! Агафангел-то, дружок мой! Две недели с ребятами своими из мастерских не выходил, себя забыли, и спали по очереди вполглаза, а одолели все трудности — одели паровоз и четыре платформы в броню. Одели… Вот он, наш бронепоезд, сзади дымит, пофыркивает. И Агафангел там. Рука у него ниже локтя ухватом срослась, и списан он врачами из армии вчистую. Но не остался дома, уговорил, уломал комдива. Теперь он за главного технаря в бронепоезде.
Игнат тоже здесь.
С ним была история. Под арест попал. Председатель чека его в тюрьму отправил. В селе Ржаной Полом искали у кулаков спрятанный хлеб. Старик один, Ковальногов, сам указал тайник и даже вместе с сыном помогал грузить мешки на подводы. Уже выходил отряд за околицу деревни. Но Игнат о чем-то задумался и, наконец, попросил командира отпустить его на полчасика. «Чую я, товарищ командир, что этот гад обвел нас. Как ребят малых обошел. Сердцем слышу. Нюх у меня на гадов к тому же».
Когда Игнат нашел под собачьей конурой лаз во второй тайник, трое мужиков пошли на него с вилами. Игнат стрелять не стал, а вывернул из обшивки слегу, вышиб из рук мужиков вилы и, разъяренный, одному проломил голову, а двоих, схватив за шею, долго стукал лбами друг о друга, не замечая, что оба уже обвисли в его руках, потеряв сознание.
Игнату грозил трибунал, как бойцу, «опозорившему органы чека и своими действиями нанесшему моральный урон святой революционной идее. Его поступок дал пищу для злобной вражеской агитации». Так было сказано в бумаге, которую председатель чека дал прочесть Николаю.
И не удалось бы комиссару выручить его, если бы не догадался он рассказать председателю о своих юношеских встречах с Игнатом. Николай вспомнил и разговор о нем со Щепиным… И вот Игнат здесь, вместе с Агафангелом Шалгиным в бронепоезде…
Николай открыл дверь вагона и, держась за поручни, подставил лицо и грудь темному ветру. Вздрагивала, позванивая металлом, площадка вагона, качались над эшелоном черные пузатые тучи. Внутри их что-то перекатывалось, рычало. Поезд шел навстречу грозе и вез парней вятских навстречу другому грому, другой смертельной и кровавой грозе.
Постояв на ветру, Николай прошел через вагон, не останавливаясь, не отвечая на восклицания товарищей. Он, словно спохватившись, вдруг заторопился к себе, в свой комиссарский закуток.
Открыв дверь в тамбур вагона, он увидел в полутьме большие тревожные глаза. Наташа бросилась к нему, прижалась головой к шинели, схватилась тонкими пальцами за ремень портупеи:
— Наконец, ты! Мне беспокойно и что-то очень тревожно без тебя, Коля!
Николай гладил разметавшиеся Наташины волосы и про себя улыбался.
«А все-таки неплохо, что во мне еще жив тот луковицкий парень Колька Ганцырев, Колька Черный. Если бы не он… Пусть живет Колька Черный, иногда он мне здорово помогает».
Последние перед отъездом три недели духовно измучили, измотали Николая. Наташа иногда соглашалась взять на себя всю художественную часть дивизии, и ему казалось, что она видит в этой работе тот же огромный смысл, что и он сам. А потом, через несколько дней, она вдруг заявляла, что единственный для нее путь — театр, пусть даже художником театра, если не актрисой. И начинала торопливо собираться в Москву с этим Греминым-Дарским, с которым встречалась каждый день.
Однажды комдив, — он знал Наташу, несколько раз вместе с Николаем заходили в дом к Веретиным, — с тревогой за судьбу товарища сказал напрямик:
— И чего ты страдаешь так, Николай? Девчонка-то не стоит этого, комиссар! В голове у нее каша, да и вообще — чуждый элемент. Разве она будет тебе, большевику, настоящей боевой подругой? Эх, наберись- ка ты, комиссар, силы и вычеркни ее из сердца.
Николай сначала вспыхнул, накричал на товарища, а потом признался:
— Знаю, все знаю и вижу, какая она. А еще крепче знаю, еще парнишкой узнал, что люблю я ее, друг. Только ее. Ты, может, думаешь, что война теперь идет только против врагов? Нет, война идет и за человека! Так должен ли я отдавать любимую этому Дарскому? Без борьбы?
Измучила его эта долгая борьба… А вчера от Кати узнал, что Наташа все-таки уезжает в Москву.
Он подлетел на Изумруде к веретинскому дому, когда в извозчичью пролетку Дарский с помощью папаши укладывал Наташины чемоданы. И тут стал действовать и говорить не комиссар дивизии, а Колька Ганцырев. Он вбежал по лестнице, распахнул дверь в гостиную. Увидел мамашу, которая мелкими взмахами руки крестила Наташу, словно солью посыпала.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Колька Черный, — вот и хорошо, что ты уже собралась, Наташа.
— Да, да, это счастье, что Наташа в театре, в Москву…
— Нет, мамаша, — ответил резко Колька Черный. — Никаких театров! Гражданка Веретина является бойцом Красной Армии и обязана немедленно явиться в часть.
Колька не слышал криков мамаши. Он схватил Наташу за руку, сбежал по лестнице, знаком приказал ординарцу спешиться, подсадил ее в седло и, обернувшись, приказал папаше и Дарскому:
— А вещи гражданки Веретиной доставьте на вокзал, передайте коменданту.
Наташа, улыбаясь, помахала рукой родителям, а Николаю сказала:
— Ты рыцарь и романтик, Николай.
Поняла она, что все это не шутка, не игра, — только в эшелоне и испугалась. Но испуг прошел, когда ее окружили знакомые по агитпропотделу и стали показывать нарисованные за день плакаты.
За окном грохотала и бесновалась гроза. Темное стекло то перечеркивалось стремительной яркой полосой, то все вспыхивало белым светом, ослепляя глаза.
Наташа вздрагивала от страха, теснее прижималась к Николаю. Они стояли так очень долго, о чем-то негромко говорили, почти не слыша друг друга в треске и шуме грозы. А чувство близости все росло между ними, и оба понимали, что это новое приходит к ним не от смысла слов, а оттого, что перед ними лежит долгий неизведанный путь в тысячи верст и что они вместе уже идут сейчас по этому пути.