Эти восклицательные знаки – малая доля газетных восторгов. Добавим: справедливых, заслуженных восторгов. Действительно умная режиссура, волнующие мизансцены, блестящая игра (особенно актрис), великолепная декорация последнего акта, всякий раз срывающая аплодисменты, но...
Но вот относительно понимания русской души есть сомнение. Сомнение это порождается деталями и нюансами, казалось бы, мелкими.
Лишь один пример. Эпизод, где старик-курьер из городской управы приносит в господский дом бумаги на подпись. Зимним вечером входит он к барину, и тот недовольно ворчит: «Поздно пришел, уже девятый час». «Я пришел к вам, еще светло было, да не пускали всё. Барин, говорят, занят». Зима; если «еще светло было» – значит, пришел до четырех, а теперь девятый. Часа четыре ждал. Так написано в русской пьесе. А как поставлено на немецкой сцене?
Старик входит в заснеженном тулупе, в толстых рукавицах, голова замотана шарфом. Так, в рукавицах, он и подает барину папку.
Актеры произносят важные немецкие слова, а я думаю о пустяках. Думаю: почему старик не снимает рукавицы? Почему, войдя в комнату, он не обнажил голову? Почему не перекрестился на красный угол? И где он ждал, где провел эти часы? Судя по одежде, на улице. Но это
Все нации, конечно, равны. Но они разные. Немецкий посыльный, может, и не пьет чай на господской кухне, но и не мерзнет на улице: в Германии бумаги подписывают вовремя.
Не упрекаю немецкого режиссера – он искренне старался. Я лишь слегка недоумеваю по поводу восторгов критики насчет привозной «русской души». Нет-нет, не так просто поддается она воплощению на чужом языке...
Всегда ли мы понимаем то, что нам показывают?
Надо, надо спрашивать. Тогда, может быть, что-нибудь узнаешь. Если повезет. Старый Новый год мы встречали в Доме актера в компании Петера Штайна. Речь за столом шла о «Трех сестрах» в его постановке.
Не могу полностью разделить общий восторг. Женщины играли замечательно, чего никак нельзя сказать о мужчинах. Да и странно было видеть чеховских героев, пустившихся вприсядку. Есть отчетливая – немцам, может быть, не столь очевидная – разница между вкусами царских офицеров до Первой мировой войны и советских офицеров после Второй.
Но почему-то нашей публике показалось, что в Петера Штайна перевоплотился сам Станиславский. И вот – «в Москву! в Москву!» – к нам, уставшим от авангардизма, приехал спектакль-идеал. (Кажется, сам Штайн так не думает.) Буря аплодисментов, крики «браво!» Восторги из фойе театра перетекли к новогоднему столу. Много водки утекло, когда первый секретарь СТД СССР Кирилл Лавров деликатно, чтобы не обидеть, спросил Штайна, почему на офицерах бесформенные балахоны – такая странная форма, мало общего имеющая с исторической (притом что женские костюмы и прочие детали более верны).
Штайн выпалил мгновенно:
– Liber Freunden! Мне не была важна историческая точность, мне гораздо важнее было добиться, чтобы военная форма выглядела совсем не военной.
– Почему?!
– Маша в пьесе говорит: «Самые лучшие люди – это военные». А наша публика не любит армию, не любит ничего, связанного с войной. Офицерская форма сразу и автоматически вызывает негативную реакцию. Это потом почти невозможно преодолеть.
Это
Чтобы понимать – надо знать. Чтобы знать – надо спрашивать.
1989–1990
Материальная помощь – немецкий реванш. Никто так щедро нам не помогает, как немцы. Им это нравится. Превосходство кормильца ничуть не хуже, чем превосходство победителя. А наш победительный комплекс трансформировался в комплекс неполноценности.
Там всё лучше. Дороги, автомобили, квартиры, еда, вода, воздух. У человека все должно быть прекрасно: и колготки, и парфюм, и валюта, и Smirnoff, и Чехов.
Чехова нам привозит Петер Штайн. Замечательный режиссер. Настоящий добротный немецкий театр. Без обмана.
А нам надо – с обманом. Наш театр, наша любовь – иллюзия.
У Штайна все подлинное. Как в этнографическом музее. Экспозиция «Русская усадьба ХIХ века. Быт и нравы».
Как настоящая! – говорят милые люди, родившиеся между ХVII и ХХVII съездами КПСС. Как у Станиславского! – говорят знатоки театральных учебников.
МХАТ в Камергерском брали с боем. Давка, милиция, студенты по крышам из Школы-студии...
Во-первых – знаменитость. Во-вторых – престижно. В-третьих – что такое тысяча мест на десятимиллионный город? А в городе сотня театров, тысячи актеров, тысячи театральных студентов, критиков, десятки тысяч театралов. Все хотят увидеть «как надо». И – только два вечера.
А началось – и заскучали. Потому что по-немецки? Нет. Потому что
Вечная ошибка западных постановщиков Чехова – ставить спектакль про русских. Таких, какими они себе их представляют.
Мы себя в этих немецких русских не узнаем. Широкий жест, чуть что – вприсядку; из-за кулис доносится (по-русски!) – «во поле береза стояла» (спасибо не «Катюша»). И вот Симеонов-Пищик смачно прихватывает Варю за мягкое место. Бородатый пузатый ухарь-купец.
Погодите! Симеонов-Пищик – дворянин. Варя – дочь (хоть и приемная) аристократки Раневской. И не кабак, и не бордель, а дворянская усадьба. И не Островский, а Чехов. Не быт и нравы, не сапоги с блинами, не Дикой с Кабанихою. И не по-отечески шлепнул, а именно прихватил.
...Честно страдают, старательно плачут. Настоящая мелодрама. Но у Чехова – комедия! Высокий жанр.
Гаев – благороден. Недалек, болтлив, лакомка, неженка – но благороден. С хамами – высокомерен, брезглив (но с хамами, а не с рабами). А этот немецкий... На сцене темновато, и его все время путаешь с Яшей-лакеем. Настоящий Гаев немецкому Гаеву сказал бы свое вечное: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет». Но, конечно, не в лоб, а так, в сторону, как бы ни к кому не обращаясь.
(Что ж, и немцы, и американцы тоже не узнают себя в наших фильмах из ихней жизни.)
На сцене плачут и смеются. В зале – покой. Один раз Штайн сорвал аплодисменты. Когда распахнулись окна – а там восход и цветущая сакура. Но ежели аплодисменты заслужила декорация – значит, живые актеры проиграли мертвой бутафории.