чужого), было одинаково кстати и в 1970-м, и в 1982-м.
Время рванулось, а мы засиделись на старте. В неустойчивых, неотчетливых сценах середины спектакля видится некая озадаченность театра: что происходит? как к этому отнестись и как это выразить?
Многозначительно и то, что финал гораздо «технологичнее» начала. Там – дворец, люди, интриги. В финале – распад, желтый ядовитый дым... И что там рушится – королевский замок? Четвертый блок? – не разглядеть.[26]
Про аллюзию зло и презрительно говорили: кукиш в кармане. То есть – трусость. Нет. Спектакль – не кукиш в кармане, – он у всех на виду. И не трусость. Трусы в этот жанр не лезли, напротив, осуждали, чтоб свою трусливую безгласность оправдать. А главное – аллюзия возникла не из мелочного злопыхательского критиканства. Ее рождала неизбывная, мучительная и опасная для художника потребность говорить правду. Потребность эта настолько сильна, настолько физически (а не умозрительно) существует, что в любой ситуации находит свое воплощение. Потому не надо хвалить за «мужество». <
Поэт пишет в стол, у театра – аллюзия. Театр поневоле нуждается в аллюзии, ибо спектакль – в отличие от прочих искусств – на полку не положишь. Театр – искусство самое откровенное по своей природе. Публичен. И театр не намекает на современность, а говорит о ней. В самой резкой форме, какую только позволяют его уязвимая природа, зависимое положение и неумолимые обстоятельства.
Чиновники от культуры всегда требовали «мягше», требовали «осветлить», «приподнять», «утеплить». Большинство уступало.
Раз за разом Минкульт Грузии требовал, Стуруа не уступал, а судьбу спектакля решал Шеварднадзе, тогдашний Первый секретарь ЦК ГрузССР. Что хорошо, конечно. Но мы должны спросить: может ли на спасительный высокий визит рассчитывать провинциальный театрик? – нет. Всегда ли высокие лица обладают верным пониманием искусства? – нет. Хороша ли система, когда судьба спектакля зависит от начальствующего лица или даже от целого учреждения? – видимо, не очень.
По склонности принимать желаемое за действительное нам кажется, что все это ушло в прошлое. Но спросите театры – и они огорчат вас: все по-прежнему. Власти на местах не желают расставаться с ролью цензоров. Что-то запрещают, что-то «настоятельно рекомендуют».
И все-таки мы с каждым днем все меньше и меньше нуждаемся в аллюзии. Все больше и больше можем говорить прямо.
Сейчас Роберт Стуруа закончил постановку пьесы Шатрова, где наши исторические фигуры действуют под собственными именами: Сталин, Троцкий, Бухарин... Может быть, «Король Лир» – последний аллюзивный спектакль Стуруа.
И я улыбаюсь:
– Прощай, аллюзия!
А она усмехается:
–
1988
В одной редакции весь абзац о режиссере, ставящем спектакль о коварном, жестоком правителе, убрали полностью, как и абзац о том, что «пьесы о Сталине нет».
В АПН, взяв текст для публикации в странах Западной Европы, редактировали еще внимательнее.
Фраза «Советский режиссер, ставящий спектакль о коварном, жестоком правителе, не может не думать о Сталине» приняла следующий вид:
Разрешенный Высоцкий
В 1988-м по случаю пятидесятилетия Высоцкого «Литературная газета» заказала мне текст. Это был очень лестный заказ, хотя в то время я уже был не безработный, как предыдущие восемь лет, а обозреватель «Московских новостей» – лучшей и самой знаменитой газеты того времени.
Это было в СССР. Никакими «россиянами» еще не пахло. Был КГБ СССР, было Политбюро ЦК КПСС, был «лит» (так тогда называлась цензура; «получить лит» означало получить разрешение на публикацию). Но уже «дул ветер перемен». Из безработных получались обозреватели, а Высоцкий посмертно получил Госпремию. Это было, безусловно, хорошо. Но почему-то малость противно.
Текст прочли, одобрили и отправили в набор. Вышли гранки... Кто запретил публикацию – не знаю. Это не могло случиться по чьей-то прихоти. Раз статью набрали в типографии – значит, одобрение редакционного начальства, безусловно, имелось.
В 1988-м мы чувствовали себя уже на свободе.
Тогда ее было мало, а радовались мы много. А сейчас ее полно, а радости не видать. Свободу дали всем, но по-настоящему воспользовались ею только бандиты и олигархи. Ни одного поэта не появилось! Ни одного хоть сколько-нибудь равного Высоцкому, Галичу, Окуджаве.
Через двенадцать лет (в 2000-м) заметку напечатала «Новая газета». Вот текст.
Четыре строчки.
Читайте очень медленно. Очень вдумчиво.
Каково было
И вообразите положение Жуковского! Как защитить?
С одной стороны – «солнце русской поэзии».
С другой – ни в какие ворота не лезет.
По-нынешнему – непубликабельно.
И ведь много такого. Много! Невинное «Послание в Сибирь» лежало почти пятьдесят лет, чуть ли не половину стихов Пушкина сопровождает примечание «При жизни опубликовано не было», «Бориса Годунова» не ставили до...
А государь поступил как ангел. Долги заплатил (сто сорок тысяч), и сочинения издал в пользу семьи, и за учебу детей заплатил, и Михайловское выкупил. Итого – сумма
А теперь, читатель, оглянись вокруг себя. Только что прокатился вал юбилейных затей по поводу пятидесятилетия Владимира Высоцкого. Всего восемь лет как умер, и – Госпремия, гала-концерты, грампластинки, книги, телесериалы, портреты, скульптуры, сотни статей и – венец официального признания – настенные календари с фотокарточкой напечатали и пароход назвали. Верю – будут и сумки, и майки. Не удержимся.
Особняком – спектакль Таганки «Владимир Высоцкий».
Первая особенность – не сегодня сделан.
На следующий день после смерти – задумали. В 1981-м поставили. 25 июля, в первую годовщину, несмотря на строжайший запрет, – сыграли. Это сейчас: славь – не хочу. А тогда – блокированная площадь, кольцо из барьеров, сержантов, автобусов, запертый выход из метро. Станция «Таганская» работала только на вход. Высоцкий перекрыл выход; так День Победы перекрывает выход из метро у Большого театра. Власть так боялась, будто не театр на площади, а четвертый блок. И каждого, кто туда, надо проверить, и – хорошо бы – кто оттуда. Кто оттуда выходил – нес радиацию, для склероза