языке. Не знаем мы, какая внешность у Сальери. Ни в репликах, ни в ремарках об этом не сказано. Ибо Пушкин дал своим созданиям не черты лица и костюм, но мысли и душу.
И потому Земфира, Пимен, Сальери, Дон Гуан, Клеопатра... – легендарные, вымышленные, реально существовавшие и несуществовавшие – живые.
И более чем живые – бессмертные.
...Шел «Дядя Ваня», но возникло ощущение, будто смотришь собрание сочинений Чехова. Магически и без усилий со сцены плыли ассоциации. Серебряков капризничал и придирался к Елене, а в мозгу вдруг прозвучали слова Раневской из «Вишневого сада»: «Больной измучил меня». И в неуловимый миг – холодком по коже – проскользили чахоточная Сарра, мучающая Иванова, унылые учителя, мучающие своих жен в «Чайке» и в «Трех сестрах», и жуткое – не с себя ли чахоточного писал?!
А когда Астров и Вафля скрутили и связали впавшего в бешенство и отчаяние дядю Ваню, то в глазах его, впервые в жизни лишенного свободы, выразились такие недоумение и боль, что в долю секунды вся «Палата № 6»... скрежетнула железной дверью психушки.
Спектакль разрастался.
Заскользили, заплясали под разухабистую гармошку слуги-полотеры – хамоватые, нагло ухмыляющиеся любой хозяйской беде. О, это были не только яши, которые вскоре заколотят в гроб живого Фирса, рубанут топором по вишневому саду... Возбужденно осклабясь, в опасном крысином азарте слуги толкали ошеломленных Астрова, Войницкого, Вафлю; глазки хамов сверкали; и пушкинское «не дай Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» плыло в зал.
Някрошюс – мастер передачи мыслей и чувства на расстоянии, передачи на театральном языке.
Прежде, когда смотрел «Дядю Ваню», всегда думал: сколько теряет пьеса! Казалось бы, должно быть наоборот: ведь в книге – плоская бумага, мертвые буквы, а в театре – объем, краски, живые актеры, смех, голоса... И все равно, в книге Астров – живой, а на сцене – плоский. Вафля в пьесе – странный, а на сцене – дурачок... Всегда оставалось чувство, будто театр чего-то не сказал, что-то упустил, третье – вообще не понял. А тут...
Выходишь из зала, понимая, что
Помните, в финале Астров, уезжая осенью, говорит: увидимся теперь летом; зимой – едва ли; ну, если что случится – дайте знать – приеду. Вы этого не помните. И я не помнил. Потому что – бессмысленные слова, торопливое прощание, желание избежать слез влюбленной Сони – нечто вроде сегодняшнего «пока, старик, звони, если что».
Здесь же было не так. Здесь непонятная литовская речь почему-то звучала тревожно и обещала беду. Астров прощался с Соней, с нянькой; дядя Ваня покашливал... Как-то странно он кашлял. И вдруг осозналось, что кашляет он уже давно, с той самой сцены, где его скрутили, связали и отняли морфий, чтоб не покончил с собой. С ним поступили как с сумасшедшим, лишив права распоряжаться даже собственной жизнью. И я понял, с ужасом понял, что доктор Астров, конечно, приедет раньше. Конечно, что-то случится. Уже случилось. Морфий не нужен. Ведь у дяди Вани от пережитого насилия, от нервного потрясения открылась скоротечная чахотка – он и до весны не дотянет. Никто на сцене этого еще не знал, но Някрошюс увидел будущее героев и показал нам. Вспомнилось вдруг (а раньше и это казалось несущественным), как в яростном отчаянии орал дядя Ваня, что ему сорок семь и, если он проживет до шестидесяти, значит, впереди еще тринадцать лет тусклой, пустой жизни... Он мог успокоиться. Это ему не грозило.
«Мы отдохнем!.. Мы увидим все небо в алмазах!» – печально и горько лгала Соня. И рыдающий голос кантора рвал сердце, разымал душу, отпевал надежду.
Спектакль кончался. На сцене было совсем темно, только синеватый язык эфирного пламени трепетал и метался, как умирающая надежда. Дяде Ване ставили бесполезные банки.
Вышел из зала – сердце болит.
Настоящая, без всяких кавычек боль.
...Вот и всё.
А вы, пока раздумываете, ехать ли в Вильнюс, расскажите приятелю Сороковую симфонию Моцарта.
Там, где будет особенно трудно, можете прищелкивать пальцами.
1987
Покаяние короля Лира
Раззолоченный интерьер роскошного театра переходит в декорацию спектакля «Король Лир». Реальный интерьер – в мир вымышленный. Художник обвел сцену балконами, ложами и сомкнул их с балконами зала. Соединил пространство. И тем соединил время. Это – про нас. Яснее не скажешь. Четвертая стена (обычно прозрачная) стала зеркалом: раз мы видим свой зал – значит, видим себя, свое место. Вот только позолота там ободрана, что-то обвалилось, обрушилось, обнажился кирпич, кучи мусора и цемента...
Ремонт? Во дворце Лира?
...В 1949 году Театр имени Шота Руставели сгорел. Сам Акакий Хорава дал лично товарищу Сталину клятву-обещание восстановить за год. Клятву выполнил (поди не выполни!). Результат был хуже пожара. От последствий торопливого косметического ремонта страдали потом тридцать с лишним лет. Косметика сыпалась – дефекты обнажались; обнажались и эффекты: в нижнем фойе проглядывали замазанные впопыхах авангардистские фрески.[18]
В 1982-м театр закрылся на капитальный ремонт. Триумфально шел по странам и континентам «Ричард III». Роберт Стуруа думал о «Короле Лире», обещал премьеру в 1983-м, 1984-м... За это время поставил несколько спектаклей, три оперы, а «Лира» все оттягивал, ссылаясь то на одно, то на другое. Вполне вероятно, Роберту Стуруа просто претила мысль играть «Короля Лира» в стандартно-железобетонном Дворце культуры. Это всего лишь догадка, но срок премьеры передвигался точно в соответствии со срывом очередного срока окончания ремонта.
...Публика сидит перед четвертой стеной, битковый аншлаг. А в том театре, который
Косметика. Скрывает она или обнажает? Лжет или говорит правду? Вот старшие дочки Лира до раздела королевства, лица бесцветные – с первого взгляда ясно: бесстрастные тихони, пай-девочки. Но вот они получили власть – их не узнать. Буйные румяна, помада выявили буйство плоти, безудержная косметика – безудержность страстей. Ненакрашенное, так сказать, истинное лицо скрывало душу, косметика обнажила ее.
Лир и Глостер. Два старика со схожей судьбой. Один проклял любящую дочь, другой – любящего сына. И оба наказаны, и оба – детьми-предателями, и оба лишились всего.
Прозрение пришло слишком поздно. Глостер прозрел после того, как ему вырвали глаза. Настало время покаяния. Поняв, что погубил невинного сына, Глостер – Автандил Махарадзе – хочет покончить с собой.
...Был единственный свободный день актера. Вчера – «Король Лир», завтра – отлет в Канны. Мы с Авто Махарадзе пришли в квартиру Авеля Аравидзе из «Покаяния».[19] «Не переставлю ни одного стула, не перевешу ни одной фотографии!» – пообещал Тенгиз Абуладзе хозяйке реальной тбилисской квартиры. Когда-то она, пионерка, писала письма в Кремль: «Дорогой товарищ Сталин! Мой папа ни в чем не виноват...».[20]
Вот рояль, на котором играл Авель за минуту до выстрела в комнате сына. Вот стол и стулья с головами драконов – здесь сидел Авель с друзьями, обсуждая, как упрятать в психушку строптивую женщину. Этот же стол казался нам гробом в финальной сцене покаяния, в сцене, где Авель страшным проклятием проклинает себя...
Снова и снова приходили невнятные, странно тревожащие мысли: реальная квартира перешла в фильм. Интерьер театра повторился в «Короле Лире». Женщина, которая в детстве однажды сидела на коленях того, кому она писала в Кремль, обнимает Авто Махарадзе, сыгравшего Варлама Аравидзе. Этот же актер – Глостер в «Короле Лире», а Лира играет Рамаз Чхиквадзе, сыгравший Сталина в фильме «Победа»...
Как связалось все это в жизни? Видимо, правда: мир – театр, люди – актеры. Жизнь, как заправский