Актер – тогдашний ли, сегодняшний ли – может замечательно изображать, как гений ест, пьет, беседует с друзьями, ссорится с женой, – всё, кроме того, в чем гений – гений.
Пить-гулять – ради бога. Но выводить на сцену Пушкина, сочиняющего стихи, или вдохновенного Моцарта... Что лучше: изображать Паганини с кабацкими ухватками или говорить, что его капризы (capriccios) неиграемы (несценичны)? И говорили. Все, кто не мог сыграть.
Есть голливудские фильмы, где роль Марио Ланца играет сам Марио Ланца. Но все эти фильмы – слащавые мелодрамы. Великие оперные артисты, изображая самих себя, поют хорошо, но играют очень плохо. И фильмы эти никогда не имели настоящего успеха.
Булгаков (глубоко верующий!) не побоялся вывести в романе даже Иисуса Христа. Но когда писал для театра... «Последние дни» Булгакова – это лучшая пьеса о Пушкине, но в числе ее персонажей Пушкина нет. Булгаков не решился? Нет, отказался, ибо знал сцену и не хотел ставить перед театром задачу, обрекающую на фальшь.
Моцарт – гений музыки. Какой же драматический актер способен играть на фортепьяно за Моцарта? (Изображать целующегося Ростроповича готов любой гаер, но играть за Ростроповича на виолончели...)
Мы мечтаем, чтобы Моцарта сыграл гениальный драматический актер, но он по определению не может быть музыкантом-виртуозом.
Безусловно, Спиваков легко сыграет слепого скрыпача так, что не только сценический Моцарт, но и публика покатится со смеху. Трудно даже вообразить, с каким юмором Спиваков будет фальшивить. Но заметьте: эта роль – без слов.
А Плетнев может, конечно, виртуозно и глубоко сыграть фрагмент Реквиема, но самого Моцарта он не сыграет. Музыкант в драматической роли будет фальшивить так же, как драматический артист сфальшивит на фортепьяно.
Сальери глубоко ненавидит Моцарта. Но, слушая его музыку, не может сдержать слез восторга. Как же должен играть сценический Моцарт, чтоб у Сальери брызнули слезы? Гениально надо играть.
Если ж Сальери расплачется над убогими звуками, то погубит роль. Мы перестанем ему верить. Над неумелой музыкой плакать? Нет ли луку? – глаза потрем.
Часть вторая
Чаша дружбы
Театр ставит трагедию так, будто Моцарт и Сальери с луны свалились. Получаются маски. Артисты изображают Гений и Злодейство, Зависть и Беспечность. Но где живут герои? Какое у них тысячелетье на дворе?
Пушкин по поводу драмы пишет: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, но существа живые, исполненные многих страстей... У Шекспира
Пушкин, мы видим, ставил Шекспира неизмеримо выше Мольера. А театр представляет нам пушкинских героев даже не мольеровскими типами, а масками – Пьеро и Арлекин из комедии дель арте.
Текста так мало (шесть страниц!), что театру кажется, будто это скелет, схема. Театр все время хочет что-то добавить. Мол, что тут играть? Но давайте почитаем.
МОЦАРТ
Интересно! Беззаботный знаменитый композитор, гуляка праздный, всю ночь не спит, узнав, что к нему заходил неизвестно кто. С чего это?
Не знаю сам, говорит Моцарт. Но это неправда. Он знает. И мы знаем. Это страх. Что же еще может лишить сна? И Пушкин тут же это подтверждает:
МОЦАРТ
«Сел я тотчас и стал писать». Это самая горькая фраза в трагедии.
«Сел я тотчас и стал писать». Это играют «влегкую» – он же гений. Сел – и накатал Реквием.
Но Пушкин рисует картину совсем мрачную.
Моцарт играет с ребенком, человек в черном приходит, заказывает, и гений тотчас бросил всё, бросил сына, сел писать. Что это за послушание такое, что за покорность? Приходил невесть кто, даже имени нету. Это не заказчик приходил. Заказчики сами не ходят.
Моцарта мучит предчувствие конца. Он пишет реквием себе, как приговоренный роет себе могилу. Но это не покорность убийце, а покорность судьбе.
Он и прежде – всего лишь узнав о визите человека в черном – потерял сон. Сейчас ему постоянно мерещится недоброе.
МОЦАРТ
Вот и минувшей ночью бессонница его томила, и он сочинил музыку. Сальери поражен: «Какая смелость! И какая стройность!» Еще бы! Эта творческая смелость (и стройность!) – единственное убежище Моцарта, ибо пока пишет – не помнит, не думает о черном человеке. Это – бегство в сочинительство.
Но вдруг не рок, а всего лишь интриги? И он рассказывает Сальери, надеясь, что тот обо всем этом что-нибудь знает. Ведь Сальери – придворный композитор. Что-то вроде министра культуры. Он, может быть, сейчас успокоит: брось, там против тебя ничего не имеют.
Но Сальери увиливает, отделывается пустыми словами:
САЛЬЕРИ
Какая высокомерная снисходительность, какая издевка. Ну что ты как ребенок, ну какие в наше гуманное время могут быть черные человеки? Это оскорбительные утешения. Снисходительные внешне, лицемерные по сути. Черные человеки есть, и один из них – рядом с Моцартом сидит. Моцарт не ошибся.
«Что за страх ребячий?» Разве Моцарт – капризный младенец? Разве черный визитер померещился? Разве привидение приходило и поразило так, что «сел тотчас»? Разве заказа не было?
Но главное слово – которого сам Моцарт избегает – Сальери произнес: страх.
...Рассказывают, как Шостакович (гений!), ожидая ареста, ночами стоял на лестничной площадке, чтоб, если придут за ним безымянные люди в форме (а может, и не в форме), не напугали бы родных. Стоял, дрожал и заглядывал вниз, в пролет. А днем, конечно, обедал, шутил, показывал новые сочинения.
Пушкину что, померещился тайный надзор полиции? Тайная недоброжелательность двора (убийственная пиковая дама) то отправляла его в ссылку, то лезла в его интимные письма, то холодно цедила выговор за самовольную поездку в Москву, то разрешала печататься, то запрещала... Всякий раз оправдывая свои действия глубокомысленным суждением о государственной пользе.