человека. Я думаю: какая разница, какого пола тот человек, на которого душа направляет этот волшеб­ный вектор? Но природа схитрила: наши векторы парал­лельны, наши слезы невидимы друг для друга, мы кажем­ся друг другу, мы придумали друг друга, мы захотели быть сильнее мира и играть по своим, не заданным им прави­лам… Но как же не хватает тебя! И, кажется, когда бы мы ни встретились, нам будет о чем молчать, заглянув друг другу в глаза, будто мы вместе пережили катастрофу, ко­торую невозможно забыть.

У меня снова другая жизнь, совсем другая, и я, даст Бог, появлюсь когда-нибудь заново и буду скучать по пре­жней Алисе. И буду по-прежнему любить Кирш. Непонят­ная моя любовь, боль из другого мира, нежная моя Кирш… Я люблю тебя или вспоминаю любовь?.. Осталась ли в моей душе способность к любви, если нет и самого желания жить. Так странно…»

Алиса отодвинула блокнот и закрыла лицо руками. Она не могла написать главного и признаться Кирш в том, что ей хочется в тюрьму. Как убегают в болезнь, устав от ежедневного карабканья в гору познания, как уходят в парни армию от беременных подруг, так переход от про­шлого к неясному будущему требует перевалочного пунк­та, пусть даже такого угрюмого и страшного, как зона… Пусть тюрьма окончательно разрубит жизнь на «до» и «после», пусть яснее будет эта граница.

Как написать человеку, что не зовешь его с собой в бу­дущее и не возвращаешься при этом к прошлому, просто не зовешь, и все?..

Кирш не любила писать письма, когда ей приходилось делать это, они получались короткими, ленивыми и мог­ли бы легко свестись к трем фразам: «Привет!», «Как дела?», «У меня все путем».

Сейчас Кирш писала не такое письмо, она говорила с Алисой, и ей было легко не отрывать руки от листа — так пишут люди, которым есть что сказать кому-то,

«Алисочка!.. Я случайно узнала, где ты! Какая-то ди­кость! Ничего не понимаю! Куда ты уехала? Зачем?!.. Не­выносимо без тебя, любовь моя!..»

За стеной буянил уже позабытый Кирш Толян и друж­но рыдали его дети, Кирш запустила пальцы в волосы и, проведя ими от вспотевшего лба к затылку, начала писать снова:

«Чудовищная ошибка — жизнь без тебя и то, что про­исходит с тобой. Мы разберемся, и все наладится!.. Я вспо­минаю тебя, твое дыхание, твое тело и твои слезы, за ко­торые не могу себя простить. Ерунда, что я пишу все это: завтра я увижу тебя и смогу сказать все это, глядя в твои глаза — такие чистые, такие грустные, Алисочка!

Хочешь, я напишу тебе просто о том, о чем я думаю сейчас? Самая долгая жизнь длится недолго, самая долгая боль — не больше, чем жизнь, все сущее поражено гриб­ком временности и обречено на конец. Как высоко над землей поднимает нас рождение чувства, и как бесславно умирает оно под нашими ботинками, под пашей неистре­бимой потребностью стоять на земле. Если бы жизнь че­ловека была бесконечной, нужно было бы убегать от люб­ви, чтобы не растоптать ее, уходить, пока она жива; мож­но было бы позволить себе эту роскошь — воспитывать любовь одиночеством, закалять душу разлукой, огранять чувство с пристрастием настоящего ювелира… Но все не так, и мы живем так мало и так слепо, что не можем оце­нить и тех нескольких граней, которые открывает нам любовь. И хочется жить в ладу с собой: понимать свои желания, принимать свое тело и знать свою душу. У тебя получается? У меня нет. И нет желания жить по схеме и вмещать себя в рамки общепринятого благополучия, и нет возможности для этого, будто природа усмехнулась и со­здала существо, неспособное подстроиться под остальной мир. Страшно воспринимать себя таковым в восемнадцать лет и после посмеиваться над былым страхом аутсайдер­ства, а в тридцать — это уже безысходность, безнадеж­ность. Моя жизнь — это миражи в пустыне, много бессмыс­ленных звуков в гуле безмолвствующей вселенной. Но не стоит делиться ни с кем изматывающим, сосущим ощущением пустоты вокруг себя, да еще и ожидать сочувствия — это лишнее, никому не нужное, никому не понятное от­кровение, ведь одиночество нависает над каждым, и за пустыми глазницами чужого одиночества каждый из нас боится увидеть пустоту одиночества своего. Все боятся того, что похоже на смерть, но так много ее порождений, ее предвестников вокруг нас; и мы надеваем маски и оку­наемся в большой маскарад: чтобы не видеть лиц, чтобы, не дай бог не столкнуться с пустыми глазницами одино­ чества, которое, взгляни мы на него, придавит нас как туча ни вздоха, ни солнца, ни надежды увидеть что- то еще.

И я как все, я боюсь этой тучи, Алисочка! Но, встретив тебя, я больше не хочу маскарада, я не хочу опошлять жизнь для того, чтобы приспособиться к ней. Пусть все будет честно: или она примет меня, эта самая жизнь, или я выйду навстречу всей ее пустоте и исчезну. Не знаю как Рэй говорит, что, когда совсем невмоготу, когда невозмож­но изменить себя так, чтобы сосуществовать с тем, что вокруг, — человек имеет право «выключить», погасить для себя мир, как задувают коптящую свечу. Она знает, что это иллюзия, и я знаю, и знают все, кто все равно пытается выключить мир — те, кто убивают себя — медленной или скорой смертью… Однажды мир погаснет сам — весь, це­ликом; и в этой пустоте уже не будет выбора, как жить, что любить, стоит ли что-то хранить или уничтожать. Зна­чит, стыдно, горько и нелепо не дожить эту маленькую жизнь. Это я, наверное, заранее уговариваю себя жить пос­ле того, как ты не сможешь вернуться ко мне, а я не смогу вернуться к другим…

Хочу, чтобы мой сын был не таким, чтобы он принял правила жизни, а жизнь приняла его, не сломав таким, какой он есть. И если ты оставишь меня, а я не смогу выс­тоять в поединке с бессмысленным и безысходным одино­чеством жизни — что будет с ним? Страшно, Алиса, но сейчас главное — разобраться, как вытащить тебя из это­го страшного места. Ужас, как это нелепо, не укладывает­ся в голове…

…Здорово, что ты не уехала с Рэй!.. Представляешь, я думала, что твое внезапное исчезновение с такой много­значительной запиской напоследок — это побег в Питер вместе с Рэй. Никто не уходил от меня, я не хвастаюсь, это правда. Женщины — странные существа, склонные к са­моистязанию: они бегут от мужской грубости к еще более жестокой женской, от честности — к беспощадной прямо­линейности, от уверенности — к хамству, от жестокости к еще большей жестокости.

То есть, наверное, они бегут к нежности, утонченнос­ти, чуткости, а вот находят… Ужас, что они находят, Алисочка! И ты, кажется, это тоже почувствовала. Они нахо­дят самих себя, по вооруженных до зубов против самих себя же! Это сумасшествие, отчаянное, бессмысленное, красивое, но сумасшествие!

Может быть, это судьба спасает тебя от меня, Алис? Не знаю, что будет со мной, если это так. Для тебя так, конечно, будет лучше… Что я пишу, господи…»

Кирш резко обернулась на почти забытый голос го­родского телефона.

— Алло?

— Вас зовут Кирш?

Мужской голос показался Кирш незнакомым.

— Кто это?

— Ленин отец это… Ваш телефон у нее на самом вид­ном месте. Да и бывали вы у нас, помнится, частенько. — Мужчина замолчал, и в повисшей тишине слышно было только его сипящее и, как показалось Кирш, нетрезвое дыхание.

— Ленин?..

Кирш почесала затылок. Мужчина на том конце про­вода недоброжелательно вздохнул:

—Вы все ее Рэй знали…

— Рэй?! Что значит «звали»?!

— Убилась она, утонула дочка…

Кирш побагровела.

— Да ты, старый хрен, ее уже хоронил! Ты ей памят­ник при жизни поставил — мы его еле свалили оттуда! Совсем мозги пропил?! Надрался — и за старую фанта­зию?

— Не надо так, зачем… — Голос мужчины дрогнул, и он заплакал.

— Вы что? — Кирш, сжав свободную руку в кулак, при­села на край стола.

— Я ведь правду говорю: сегодня и схоронил. Из Пи­тера ее привезли, утонула она, с моста, говорят… У меня ж никого, кроме нее, и не было!

Кирш разжала кулак и закрыла ладонью глаза. Она по­молчала несколько секунд и тихо, испугавшись собствен­ного ослабшего голоса, произнесла:

— Простите меня…

Вы читаете Женского рода
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×