демократов все эти доклады были обращены в декреты[46]. Речи Барера обыкновенно были направлены к тому, чтобы скрыть от Конвента ту подчиненность децемвирам, в которой он находился; он был чрезвычайно гибким орудием в руках Комитета, он не обладал ни жестокостью, ни фанатизмом, которые бы привлекали его к террору. Он был кроток нравом, вел безупречную жизнь и отличался весьма умеренным образом мыслей. Он был, однако, труслив и потому из конституционного роялиста он после 10 августа стал умеренным республиканцем, а после 31 мая восхвалителем и соучастником тирании децемвиров. Не имеющему достаточно сильной воли нечего думать быть действующим лицом революции. Ум сам по себе не непреклонен, — слишком легко приспособляется; он находит оправдание для всего, даже для действий, возбуждающих отвращение или ужас; в такое время, когда постоянно приходится быть готовым к смерти и когда следует действовать только до тех пор, пока не приходится поступаться своими убеждениями, ум никогда не умеет остановиться вовремя.
Робеспьер, считавшийся вдохновителем нравственной демократии, мало-помалу достиг к описываемому времени высшей степени могущества и не знал границ в своем влиянии. Он стал предметом лести всей без исключения партии: он стал великим человеком республики. Все говорили о его добродетели, его гении, его красноречии. Значение его сильно возросло еще из-за двух обстоятельств. 3 прериаля незначительный, но смелый человек по имени Адмира пожелал избавить Францию от Робеспьера и Колло д'Эрбуа. Весь день он тщетно прождал Робеспьера, а вечером решился поразить Колло. Он два раза выстрелил в него, но оба раза промахнулся. На следующий день к Робеспьеру явилась молодая девушка по имени Сесиль Рено и настоятельно требовала свидания с ним. Робеспьера не было дома; девушка настаивала, чтобы быть принятой, и в конце концов ее арестовали. При ней нашли небольшой пакет и два ножа. „Что за причина побудила вас прийти к Робеспьеру?“ — „Мне надо поговорить с ним о деле“. — „О каком деле?“ — „Это зависит от того, каким бы он оказался“. — „Знакомы вы с гражданином Робеспьером?“ — „Нет, я желала только с ним познакомиться, меня интересовало посмотреть, как выглядит тиран“. — „Для чего у вас два ножа?“ — „Ни для чего, у меня не было намерения причинить кому бы то ни было зло“. — „А что это за пакет?“ — „В нем смена белья; я предполагала надеть ее там, куда меня сведут“. — „Куда же вас сведут?“ — „В тюрьму, а оттуда на гильотину“. Несчастную девушку действительно отправили сначала в тюрьму, а затем на гильотину, и она увлекла в своей гибели все свое семейство[47].
Робеспьер после этого покушения получил выражения самой головокружительной лести. Клуб якобинцев и Конвент приписали его спасение заступничеству доброго гения республики и Верховного Существа, бытие которого было установлено декретом от 18 прериаля, по настоянию Робеспьера. Освящение нового культа было назначено повсеместно во Франции на 20 прериаля. 16-го Робеспьер единогласно был выбран председателем Конвента, чтобы именно ему исполнять роль первосвященника на этом празднестве. Он явился на празднество во главе Конвента, с лицом, сияющим от доверия и радости, что ему было, вообще говоря, мало свойственно. Шагов на пятнадцать впереди своих товарищей выступал Робеспьер, и всеобщее внимание было обращено именно на него, на то, как он шел в блестящем одеянии, с цветами и колосьями в руках. Все в этот день ждали для себя чего-нибудь: враги Робеспьера ждали узурпации власти, преследуемые партии — отныне более кроткого режима. Робеспьер обманул ожидания всех; он в качестве первосвященника приветствовал народ речью и закончил ее не обещанием лучшего будущего, а следующими неутешительными словами: „Граждане, предадимся сегодня чистой радости. Завтра нам предстоит снова борьба с пороками и тиранами“[48].
Два дня спустя, 22 прериаля, Кутон представил Конвенту проект нового закона. Революционный трибунал покорно осуждал всех, на кого ему указывали: он одинаково посылал на смерть роялистов, конституционалистов, жирондистов, монтаньяров. Но он действовал не так быстро, как то было желательно для людей, задавшихся систематическим истреблением противников, людей, поставивших своей целью во что бы то ни стало и как можно скорее отделаться от заключенных. По предложению Кутона следовало уничтожить еше немногие соблюдавшиеся формы судебного разбирательства. „Всякая медлительность, — сказал Кутон, — является преступлением, всякая снисходительная формальность составляет опасность для общества, казнь следует отсрочивать только до удостоверения личности врагов отечества“. Ранее обвиняемые имели защитников, теперь их отняли. Закон дает в защитники оклеветанным патриотам патриотов присяжных; для заговорщиков же никаких защитников не должно быть. Ранее каждого заключенного судили в отдельности, теперь их судили большими группами. Прежде даже в определении революционных преступлений была некоторая ясность, теперь признавались виновными все враги народа, а врагами народа считались все, кто стремился уничтожить свободу при помощи силы или хитрости. До сих пор в своих решениях присяжные должны были руководствоваться законами, теперь им предоставлялось слушаться только совести. Одного трибунала, Фукье-Тенвиля и небольшого количества присяжных стало недостаточно для жертв, число которых с изданием нового закона должно было сильно увеличиться; трибунал пришлось разделить на четыре отдела, число присяжных и судей было увеличено, а публичному обвинителю было назначено четыре помощника, его заменявших. Наконец, до сих пор народные депутаты могли быть преданы суду только по постановлению Конвента; теперь закон был составлен так, что это стало возможным по одному постановлению комитетов. Закон против подозрительных, как неизбежное следствие, дал закон 22 прериаля.
Конвент встретил окончание предложения Кутона ропотом боязни и удивления. „Если этот закон будет принят, — сказал Рюан, — то нам не останется ничего иного, как застрелиться. Я требую отсрочки“. Отсрочка была поддержана многими депутатами, но вот выходит на трибуну Робеспьер. „Уже давно, — сказал он, — Национальный конвент обсуждает и декретирует законы без всяких промедлений, ибо давно в нем исчезли раздоры партий. Я требую, чтобы, не обсуждая даже вопроса об отсрочке, Конвент начал прения по поводу предложения Кутона и вел их, если понадобится, хотя бы и до восьми часов вечера“. Прения были тотчас же открыты, и через тридцать пять минут закон был принят в двух чтениях. На следующий день, однако, некоторые депутаты, устрашенные новым законом еще более, чем самим Комитетом, попробовали возвратиться ко вчерашнему вопросу. Друзья Дантона, монтаньяры, видевшие опасность особенно в том постановлении, которым депутаты отдавались в полную власть децемвиров, предложили Конвенту озаботиться безопасностью его членов. Бурдон, депутат от Уазы, первым заговорил об этом; его поддержали. Мерлен ловким добавлением к закону восстановил прежнюю неприкосновенность депутатов; добавление это было принято Конвентом. За этим добавлением мало-помалу последовали другие возражения против вчерашнего декрета; смелость монтаньяров понемногу возросла, и прения стали очень бурными. Кутон напал прямо на монтаньяров. „Пусть, — отвечал на его нападки Бурдон, — члены Комитета знают, что если они патриоты, то и мы патриоты не меньше их. Пусть знают они, что я не стану в язвительном тоне отвечать на их упреки. Я уважаю и Кутона, и Комитет, но я не могу не уважать также и непоколебимую Гору, спасшую республику“. Робеспьер, удивленный непривычным сопротивлением, устремляется на кафедру. „Конвент, Гора, Комитет, — говорит он, — все это одно и то же. Всякий народный представитель, любящий чистосердечно свободу, всякий народный представитель, готовый умереть за отечество, является членом Горы. Допустить, чтобы несколько интриганов, более достойных презрения, чем другие, ибо они более их лицемерны, увлекли за собой часть Горы и сделались предводителями этой партии, это значило бы оскорбить отечество и нанести смертельный удар народу“. — „Мне и в голову не приходило сделаться предводителем партии“, — отвечал Бурдон. — „Это было бы, — продолжал Робеспьер, — крайней степенью позора, если бы некоторые из наших сотоварищей, вовлеченные в заблуждение клеветой, взведенной на нас и на цель наших трудов…“ — „Я требую, чтобы были приведены доказательства тому, что сказано, — перебил Робеспьера Бурдон, — только что достаточно ясно про меня было сказано, что я злодей“. — „Я вовсе не называл Бурдона. Горе тому, кто сам себя называет. Да, Гора чиста, Гора величественна, и интриганы принадлежат вовсе не к Горе“. — „Назовите их“. — „Я и назову их, но когда в этом встретится надобность“. Угрозы, высказанные Робеспьером, самый повелительный тон его речи, поддержка, которую он встретил в других децемвирах, страх, от одного к другому переходивший по всему собранию, — все заставило монтаньяров замолчать. Добавление Мерлена, как оскорбительное для Комитета общественного спасения, было отвергнуто, и закон был принят целиком в его первоначальном и не измененном виде. С этих пор начались массовые казни, и ежедневно на гильотину отсылалось в среднем по 50 заключенных. Этот террор над террором продолжался около двух месяцев.
Приближался, однако, конец этому режиму. Прериальские заседания положили предел согласию