энтузиазме, я принялся за модернизацию тех маленьких цехов и предприятий, где у отца был пай. Меня охотно подпускали к делам — ведь я занимался только тем, что ускоряло выход и улучшало качество изделия, такой подход устраивал всех. Мой инженерный зуд не давал мне покоя. Работа увлекала, тем более что результат был налицо.
Меня заметили в управлении местной промышленности, предложили возглавить реконструкцию обувной фабрики, выпускающей ичиги, кавуши, женские и мужские туфли, традиционные для Востока. После реконструкции резко обновился ассортимент: вместе с национальной обувью мы стали выпускать обувь на платформе — помните, была такая тяжеловесная мода? — стали ориентироваться на молодежные изделия, — в общем, дела на фабрике круто пошли в гору.
В ходе реконструкции, когда я дневал и ночевал на фабрике — а она находилась в райцентре, в шестидесяти километрах от Заркента, я понял, что нашел свое место в жизни: здесь я мог развернуться куда масштабнее, чем на заводе, где так и не стал главным инженером.
Тут уж взыграло мое инженерное тщеславие, как ни смешно звучит это слово в наших занятиях. Не поверите, но, чтобы двигалось порученное мне государственное дело, я вложил немало своих средств, зато выиграл самое бесценное — время, тем самым приблизив результат — выход готовой продукции. Видел я и другое: как без особого риска смогу изъять, вернуть с прибылью вложенные в реконструкцию деньги, лишь только производственная машина наберет заданный ей ход.
Наверное, в немалой степени успеху способствовало и то, что я хорошо знал не только явную, но и тайную жизнь бесчисленных предприятий местной промышленности, меня сложно было провести, я знал истинные возможности каждого станка, каждого цеха и, владея почти везде определенным паем, скоро прибрал всех к своим рукам. Никто не ожидал от меня такой прыти — ведь мне еще не было и тридцати. Однако тогда я меньше всего думал о деньгах, я создавал свою отрасль, или, как говорит Файзиев, свою империю. Меня пьянила моя творческая свобода, возможность самостоятельно принимать решения и… рисковать, ведь я не однажды ставил на карту почти все, что имел. А это — неизведанное чувство для руководителя обыкновенного предприятия. Худшее, что может с ним случиться, — снимут с работы, а вот прогореть, потерять свои деньги, на которые и так можно было бы безбедно прожить десятки лет, — этого он никогда не узнает. Только ныряя в такие бездны риска, становишься настоящим хозяином, понимаешь всю цену ответственности, но уж и выигрыш тут иной — двойной, тройной…
Амирхан Даутович, почувствовав, что Шубарин вновь, как в машине, увлекся, сел на любимого конька, уточнил:
— Значит, вы, как и ваш дед, через полвека стали миллионером? Наверное, стояла и такая цель?
Артур Александрович, доливая воды в электрический самоварчик, неопределенно пожал плечами.
— Да нет, ни дед мой, ни его брат не были миллионерами. У нас сохранились кое-какие бумаги, я их изучил… Хотя владели дед с братом многим и многое от них осталось на земле и служит людям до сих пор. Тот же масложиркомбинат в Андижане, доходные дома, которые ныне, как архитектурные памятники старины, взяты государством под охрану, а на базе ремонтных мастерских в Ташкенте выросли заводы.
Не скрою, у меня есть миллион, может, больше. Немудрено, если я кое-кому делаю за три года из пятидесяти тысяч двести — правда, такой прирост только у него, ему положено по рангу… Но скажите, какой толк от этих миллионов? — вдруг спросил он, в свою очередь, прокурора.
Азларханова удивила неожиданная горечь в тоне Шубарина. До сих пор он казался Амирхану Даутовичу человеком сугубо деловым, лишенным каких-либо сантиментов. А вот поди же ты… Шубарин, кажется, уловил это во взгляде, в выражении лица гостя.
— Да-да, не удивляйтесь… Я веду скромный образ жизни: не курю, пью крайне редко и умеренно, не чревоугодник, не играю в карты. Хотя меня окружают разные люди, чьи нравственные принципы я не всегда разделяю. У Икрама Махмудовича, например, две жены, и все его страсти влетают ему в копеечку. Из-за риска, своеобразия нашей работы я вынужден порой терпеть возле себя людей, которых в иной ситуации и на порог своего дома не пустил бы. У меня нет ни явных, ни тайных страстей, правда, я собираю картины, и есть кое-что поистине удивительное. — Он неожиданно оживился, словно прикоснулся к чему-то дорогому, заветному. — Есть две картины Сальвадоре Розе — наверное, они попали сюда во время войны, с беженцами, а может, еще раньше, до революции. Правда, большинство картин — неизвестных мастеров, хотя есть пять полотен Николая Ге, — ведь его дочь закончила в Ташкенте гимназию. Я бы с удовольствием пригласил экспертов, наверное, многое бы прояснилось, так ведь нельзя, все держится в тайне, взаперти, как у вора. Я даже не могу совершить жест благотворительности и перечислить крупную сумму, скажем детдому; не могу ничего завещать после себя открыто, а анонимно не хочется, душа не лежит — мне ничего легко не доставалось. А вы говорите: страсть к накопительству. Ничего я не коплю! Я работаю, а деньги множатся сами собой, и уйти от дела нет сил: я запустил машину, а она не отпускает меня, заколдованный круг — не вырваться. Я знаю, изменись что в стране, я пойду под вышку, под расстрел, знакома мне такая статья: 'Хищения в особо крупных размерах'.
Не хочу хвалиться, но я не боюсь ответственности, потому что воспринимаю возмездие как плату за реализацию своих творческих возможностей, за что часто расплачивались жизнью — такова судьба многих незаурядных людей.
Странно, но в этих словах прокурор не уловил наигрыша. Неужели он и в самом деле искренне верит в то, что говорит, думал Азларханов. Послушать, так более рачительного отца-благодетеля и нет в крае. Шубарин продолжал:
— Обидно только вот за что: ведь ничего в жизни я не разрушил, не развалил, не загубил, не довел до ручки — я только создавал и множил, создавал добро в прямом смысле.
А ведь куда ни глянь — тьма иных примеров. Можно поименно назвать всех, кто загубил тот или иной колхоз, совхоз, завод, фабрику, комбинат, институт, газету, отрасль, наконец, загубил землю, убивает озера и реки, сводит леса, выпускает телевизоры, от которых горят дома и гостиницы, — так им все как с гуся вода. Никого из них не постигла суровая кара, хотя, если разобраться, ущерб от всех нас, артельщиков, вместе взятых, в стране едва ли сравнится с тем уроном, что нанесли они.
Вы можете мне не верить, дело ваше, но скажу честно: истинную радость я получил не от денег, а реализуя свой талант инженера и предпринимателя, и этим я обязан теневой экономике. — Он помолчал, точно раздумывал о чем-то, и все же решился — может быть, ему надо было выговориться перед кем-то, а бывший прокурор представлялся идеальным слушателем. — Я был бы неискренен, если бы не сказал об удовлетворении еще одного, не самого достойного для человека чувства… как бы это понятнее объяснить?.. Я щедро кормлю свое чувство презрения, держа в зависимости от моих подачек многих здешних деятелей. Если Икрам любит, когда перед ним выламываются танцовщицы, выпрашивая у него купюру покрупнее, то я получаю удовольствие от 'танцев' продажных руководителей, стремящихся выцыганить у меня то же самое, что и полуголые танцовщицы.
Это — моя месть за то, что не дали мне возможности состояться как инженеру в легальном, что ли, мире. Ведь в большинстве своем это как раз те люди, что заправляют кадрами и экономикой. Ни одному из них, кроме первого, конечно — тот мужик крутой, настоящий хан, — я не дал взятки или пая, не унижая. Например, мне доставляет удовольствие приглашать за мздой одновременно человека, ведающего правопорядком, контролем, и какого-нибудь крупного чиновника. Оба догадываются, за чем пришел каждый из них, но ведут такие высокопарные беседы — скажем, о предстоящем идеологическом пленуме… Бывает, у одного в это время конверт уже в кармане, а купюры как раз 'попались' мелочью, вроде десяток или четвертных. И вот сидит он с оттопыренным, распухшим карманом и, не моргнув глазом, рассуждает о партийной честности, морали, нравственности.
Если когда-нибудь мне предъявят обвинение в организации теневой экономики в крае, я, пожалуй, буду настаивать, чтоб признали мое авторство в создании такого постоянно действующего 'театра марионеток', моего особо любимого детища, где я был и остался полновластным и бессменным режиссером, почище Станиславского. В этом театре я видел такой моральный стриптиз, что определение 'циничный' здесь звучит просто ласково. Если что и должно караться сурово, так это подобное идеологическое перерожденчество, потому что в руках таких политических хамелеонов судьба не только экономики края, но и людей…
— Да вы просто Мейерхольд экономики, — постарался попасть в тон Амирхан Даутович, но Шубарин шутки не поддержал — он был весь во власти одолевавших его мыслей; не исключено, что он выплескивал