понимающе соглашалась, вбирая тонкие извивы его мысли, нюансы, подтекст, непонятности. Короче говоря, Броня и без слов знала, что он хотел сказать. Он уже изливался ей насчет дифферента и сновидения и сейчас, наверно, про себя повторял уже известные ей слова.
Одна мысль, что и она, Броня, поддавшись, могла бы размякнуть и стать похожей на Ларису, приводила ее в содрогание. Что-то оскорбительное было в том, что между ними затесалась эта самоуверенная дама. Может быть, в Броне говорит ревность? Ни за что! Ревность могла бы иметь место при одном и непреложном факте — если бы Броня питала интерес к Рустему. Но этого не было и не может быть, потому что это не может быть никогда. Он совсем не в ее вкусе. И внешне не тот. А о внутренних качествах говорить не приходится. Ей нравятся люди с характером, мужественные и ясные, а у Рустема вместо характера сплошная доброта, готовая всем без разбору отдаваться, да еще в сочетании с этой вспыльчивостью дикаря. Нет уж, увольте! Ревность могла бы еще иметь оправдание, если бы Рустем питал склонность к Ларисе, но разве это так? А впрочем, кто их там знает, мужчин! Женщины другое дело, хотя и среди женщин бывают исключения («Единство чувства и поведения. Психологические различия между мужчинами и женщинами. Могут ли сосуществовать мужские и женские начала в одном человеке?»). Но это уже, кажется, из области психиатрии. Куда я зашвырнула книгу по психиатрии? Полистала и забросила и год, как не найду. А между тем нет книги, которая не возбуждала бы собственных мыслей. Поваренная книга? Провести опыт: прочесть страницу кулинарной книги и записать все мысли и соображения, пусть даже бредовые, которые придут в голову в процессе чтения. Тренировать свой мозг можно на чем угодно. Недаром Ленин любил читать Даля — просто словарь, поговорки. Умному человеку там много чего откроется. Даль! Черт возьми, стипендию за Даля! Да, так на чем это я остановилась? Да, ревность. Ревность как пережиток частнособственнических отношений в сознании человека. Ревность у Отелло — пережиток? Нет, это духовный кризис, кризис доверия. Ренессанс и гуманизм, поднявший человеческие чувства на новую, небывалую высоту. Как реакция на предшествующее их уничтожение Левиафаном религии («Левиафан. Что это за чудовище? Откуда? Из какой мифологии? Не из античной ли? Посмотреть у Куна. А может быть, из Библии? Год жизни — за Библию!»). Ревность? Смешно. Из нас двоих («Ужас — я уже объединяю себя с ней!») заинтересована только она. Ей лишь бы мужчина. Неважно кто. Хоть Шмакин. А Рустем для нее просто находка. Он хром, неказист, он застенчив, щепетилен, тонок, а для таких дамочек это просто мед, лакомство, десерт. Пусть она и забирает его. Может быть, он успокоится и перестанет так путано философствовать… Ух, опять эти жеребячьи хвостики! Просто спасу от них нет! Что им нужно, этим чики-брики? Никуда не спрячешься от них. Ба! Да мне же после обеда в изолятор! Совсем забыла про этого несчастного мальчишку, обещала зайти к нему и почитать ему книжку. Становлюсь рассеянной, ужас! А он там, бедняжка, мается, ждет!
— Прости! — Броня взглянула на часы. — Меня уже полчаса ждет Игорек Суховцев… В изоляторе… Я обещала…
Это были почти единственные слова, произнесенные вслух в течение всего этого содержательного немого разговора…
БОЛЬШАЯ РАКУШКА
Как только Броня скрылась в изоляторе, Рустема настигли Аля, Маля и еще две девочки. Они присоединились к нему. Сперва они шли как бы не с ним, а около, а потом уцепились за его руки, уволокли в беседку и там, уединившись от посторонних глаз, наперебой стали рассказывать о разных лагерных новостях. О еже, который сбежал из живого уголка. О том, как Васька Карпоносов сорвал на опытной грядке редиску и съел ее, как будто в столовой не кормят и он голодает, обжора и хулиган несчастный! О Варьке Неверовой, которая стащила все выкройки из кружка кройки и шитья и подкинула их в тумбочку к Ирке Маслюковой. О бумажном змее, который застрял на березе, а Борька Сиротинкин залез, сорвался и ногу разбил, а теперь хромает, а в изолятор не просится, потому что боится, что его вычеркнут из списка на поход.
Никаких особых дел — просто девочки любили терзать Рустема своими новостями, секретами, ябедами, обидами, сплетнями. Они носили к нему, как в общую копилку, всякую ерунду и не ерунду, потому что в лагере не было человека — среди взрослых, как и среди ребят, — который умел бы так слушать, которому все это было бы интересно, только он один, выслушав, запоминал, оценивал и говорил что-то очень существенное и важное. Даже если он порицал, ребята оставались довольны. В отличие от взрослых, которых Рустем никогда не отчитывал и не наставлял, с ребятами он любил бесцеремонно разбирать их поступки и слова. И делал он это примерно так:
«А ну-ка, давай порассуждаем вместе. Ты Вовку обозвал Косоглотом. Вовка обиделся, заплакал. Если бы он был спокойный, он не обратил бы внимания на это, посмеялся бы вместе с тобой над этой кличкой, и все бы забыли, что ты обозвал его Косоглотом. Но он обиделся и это напомнил, и теперь не дают ему прохода. Почему ты его обозвал Косоглотом? Ты и сам не знаешь. Вовка нервный мальчик, но разве он плохой человек? Кто. вспомни, сделал клетку для дрозда? А ты умеешь так рисовать, как он? А кто стекло вставил на веранде? А кто ночью полез под веранду и достал оттуда козленка? Ведь козленок мог погибнуть, все слышали, как он там плачет, а никто не осмелился полезть под веранду, и один только Вовка — его доброта оказалась сильнее страха полез и достал козленка. Разве Вовка такой плохой человек, чтобы его обзывать бессмысленным и недобрым словом Косоглот?»
Кончалось тем, что мальчик начинал втираться в дружбу к «Косоглоту», а заслышав, как его дразнят этой кличкой, бросался с кулаками на обидчика. Вскоре этот случай забывался, и все выходили из него, чуточку обогащенные уважением друг к другу.
Рустем был большим мастером драматизировать ситуацию, выворачивать ее наизнанку, раздувать конфликт до его максимального нравственного предела и доводить порой ребят до слез раскаяния и стыда. И бывало так, что мальчишка, приходивший наябедничать на соседа, уходил от Рустема, пристыженный и в то же время удовлетворенный обстоятельным психологическим разбором случая. Не сказать, чтобы в этом было что-то новое, оригинальное, все это походило на домашние бабкины распекания, но именно домашний тон в лагерных разговорах и давал им силу, тем более убедительную, что они исходили от постороннего человека. Ребята смотрели на Рустема как на своего. Они бегали к нему как к третейскому судье. Он был их душеприказчиком, поверенным в тайных делах, чем-то вроде бюро по хранению секретов, радостей, горестей и обид. Вот почему ребята тянулись к нему и караулили каждый его шаг. Оставаясь старшим. он легко находил с ними общий язык.
Но сегодня было что-то не то. Девочки не узнавали Рустема. Он слушал их, кивал и будто бы даже вникал, но все же явно витал где-то в облаках, и они чуяли сердцем, что его кто-то обидел и что он живет в этой обиде, спрятавшись в ней, как в ракушке, большой ракушке, и что ему очень горько и больно. Вот почему, наспех рассказав о своих новостях, девочки отстали от него, в недоумении переглядываясь: что бы это значило? И не кроется ли за этим чья-то недобрая воля?
«ПРОШУ НАЛОЖИТЬ НА МЕНЯ ВЗЫСКАНИЕ»
С Рустемом начались странности. Рассеянность, в которую он впадал, была из ряда вон выходящей. Как-то ни свет ни заря решив, что пора будить лагерь, он растолкал горниста Генку Чувикова:
— Вставай, дружок!
Мыкаясь от сна, Генка поднял бессильной рукой горн, издал хриплый звук, и только тут Рустем заметил, что кухня темна — нет ни света в окнах, ни дыма из труб. Еще не было и четырех часов утра. Свет луны, необычайно яркий, он принял за свет восходящего солнца и чуть не поднял ребят, как солдат по тревоге. Генка Чувиков, так ничего и не поняв, свалился как подкошенный и заснул — нет, не заснул, а просто продолжал спать. Наутро он так ничего и не мог вспомнить, хотя кто-то из ребят что-то и слыхал: одним казалось, что кто-то крикнул во сне, а другие утверждали, что это гуси-лебеди, пролетая, кричали на