ты, Рустем… А? Что с тобой?! Боже! Ма-а-а-а! Мамочка!
Дело в том, что, упоенная строгой, красивой линией своего монолога, заботясь о его логической безупречности, о его легком и в то же время напряженном накате, она не очень следила за Рустемом. Вообще устная речь была ее коньком, в отличие от письменной, где изложение мысли затруднялось тем, что неясно представлялся оппонент, а это очень важно, ибо оппонент вызывает соответствующий настрой и распаляет красноречие. Это было хорошо ей известно по ответам на экзаменах, где она умела переключать внимание даже умных преподавателей, уводя их в области, где не очень нужны точные знания и где умение говорить дает возможность плавать, лавируя в волнах предположений на заданную тему. То, что ей легко удавалось в устной речи, в письменной ей не удавалось, в дневнике она придерживалась стиля сухого, лапидарного, императивного: короткая фраза, стиль бесстрастный, телеграфный, как протокол («Десять минут на доклад. Ваше время истекло»). Разгонистый, набирающий паруса полет ее устной речи терял в ее писаниях свободу и простор, потому что оппонентом в этом случае была всегда она сама. Сама же она как оппонент представляла крайне неудобный вариант — слишком сложный, увиливающий, ироничный, видящий всю подноготную ораторских ухищрений. Короче, ей очень нелегко было спорить с собой — она не любила возражений.
И вот, любуясь плавным течением своей речи, Броня даже не смотрела в сторону Рустема, ей было вполне достаточно слышать его припадающий шаг, то чуть отстающий, то нагоняющий. Ее принципиально не интересовало, что там творится у него в душе. Рустем, напряженно следя за ее речью, шел обок, то кивая и усмехаясь про себя, то с огорчением помаргивая ресницами. Он очень жалел ее, он страдал. Он сжимал и разжимал кулаки, точно ловил какие-то свои доводы и тотчас отпускал их, потому что, улавливая блоки в ее речи, он переставал слушать и весь уходил в себя, даже не в себя, а влезал в ее шкуру и не слушал ее, чтобы она не мешала «слушать» ее другой, такой, какой он видел ее, ощущал. Он уверен был, что та, другая, была реальнее, чем эта вот — самоуверенная, не умолкающая, не желающая даже выслушать, а если и выслушать, то внять и проникнуться.
И вот он, уйдя в себя и ощущая Броню в себе более реальной, чем та, что бросала сейчас слова в пустоту, плелся где-то рядом, то догоняя, то отставая, терпеливо дожидаясь, когда истощится поток ее красноречия. Он надеялся, что, удовлетворив свое тщеславие, она успокоится и посмотрит на все по- человечески, сама устыдится театрально-прокурорского пафоса своей обвинительной речи и понимающе усмехнется. И вдруг так неожиданно, нелепо, дико, анекдотически, каким-то гротеском возникла эта Виолетта, эта Клеопатра, а с нею рядом — та, вторая, ненастоящая Броня, ревнивая, мелочная, злая! Из Рустема вдруг выскочил черт, необузданный дикарь, и в результате — катастрофическая вспышка, смесь всякой дребедени, в которой были перемешаны ревность, мстительность, презрение к женщине как к существу, которому аллах не оставил даже души. Взрыв ударил в сердце. Рустем уже не видел, не слышал, не ощущал себя — он схватил Броню за косу, пригнул с неистовой яростью до земли и отшвырнул ее прочь. Отшвырнул — и вдруг сам упал, больно подвернув ногу, вскочил и, рыча, как раненый зверь, побежал в чащу. И бежал, бежал, не разбирая дороги.
Такие вот страсти-мордасти…
КОГДА КРИЧИТ ТАЙГА
ГОЛОС ИЗ ДЕТСТВА
Рустем брел по тайге, останавливался, мотал головой и с горькой усмешкой смотрел на растопыренные ладони. Кто он такой, собственно говоря, если смотреть в самый корень? Обыкновенная горилла — вот кто он такой. Только без хвоста. Ни с того, ни с сего броситься на девушку — э, душа, моя, куда это годится! С такими замашками самое подходящее место для тебя — джунгли. И вообще, что изменится в цивилизованном мире, если ты исчезнешь из него? Мысль эта — вдруг исчезнуть — понравилась ему своей новизной. Очень заманчиво побывать в шкуре человека, решившего отойти в иной мир. Не позавидуешь, конечно, бедняге. Но именно сочувствовать беднягам было слабостью Рустема, вот почему он с такой легкостью вошел в роль жалкого самоубийцы. В самом деле, если кончать с собой, лучше это сделать, не откладывая в долгий ящик. И не уходя далеко отсюда. Пока не загремела чугунная рельса, призывая к ужину. И пока щебечут птицы, укладываясь спать. И качаются сосны, сползающие по склонам ущелий, где внизу грохочет река. Охватить все это разом, вздохнуть и прыгнуть со скалы, что виднеется сквозь можжевеловый куст. Но какой же путь придется проделать? До крутого выступа он пролетит более или менее спокойно. А дальше? Ударившись о выступ, он несомненно потеряет сознание и плюхнется на камни, заливаемые водой. Но от прохладной ванны он навряд ли придет в себя. И это было бы неплохо. Совсем даже удачно, если навсегда застрянет там, никем не замеченный. Ну, а если его обнаружат? Тогда значительно хуже. Тогда просто плохо. Кто может поручиться, что водой его не вынесет на берег в том самом месте, куда из лагеря тайком любят приходить прыгуны, скалолазы и любители самовольного купания? Тогда не миновать великого переполоха. Весть о его гибели разнесется далеко-далеко. И гибель его, устроенная ради собственного удовольствия, дойдет до разных инстанций и будет отнесена за чей-то счет. И по логике, никак не объяснимой, на головы невинных людей обрушатся кары, от которых ему неспокойно будет даже на том свете. Спрашивается: зачем должны страдать невинные люди?
Вот так, раздумывая о неприятностях, ожидающих самоубийцу, Рустем пробирался в кустах, обползая камни, пока не упал на моховую постель на пороге обрыва. Он слегка отдышался над прохладой, поднимавшейся снизу, и долго всматривался в каменную осыпь обвала. И чуть было не заснул, но что-то помешало ему. В самом деле, что? Что это мелькает там сквозь паутину в кустах? Кто это бежит внизу? Красный свитер, джинсы и коса, прыгающая по спине, — это не она ли, Броня? Стало быть, она не ушла. Рустем попятился от обрыва. Он уткнулся в мох и натянул на голову куртку, оставив для глаз маленькую щелку. Этой щелки хватало, чтобы рассмотреть и понять, что с Броней что-то случилось. Во всяком случае, она была уже не та, что некоторое время назад. Что же случилось? Куда делась ее надменность? Где ее холодное высокомерие? Растерзанная и жалкая, металась внизу неприкаянная, простоволосая девчонка и стенала со всхлипом:
— Рустем! Ты слышишь меня, Рустем! Прости, Рустем! Ну выйди, не мучь! Я… я… Рустем, я хочу сказать тебе очень, очень важное… Рустем!
Неисповедимо сердце женщины! Однако стоило жить и страдать, чтобы дождаться такого. Душа Рустема, смятая волнением, рванулась навстречу. Что-то завопило в нем от восторга и стало душить. Он так сильно вжался в мох, что почувствовал под руками холодную слякоть. И сразу остыл. А остывши, подумал: а зачем нужна ему встреча? Разве не хватит ему того, что увидел? Несбывшаяся мечта всегда горит в душе дольше и ярче. Теперь он спокойно может уйти. Теперь он знал, что делать. Он дождется темноты и ночным поездом уедет в город, а завтра с почты даст телеграмму. Да будет так! Наконец-то можно отдохнуть. И помечтать. Еще минуту назад он был бедняком, но теперь он чувствовал себя богачом. Этой сцены, мелькнувшей сейчас перед ним, хватит надолго. Он смаковал каждый миг, вновь и вновь представляя красный свитер, джинсы и косу, летевшую за спиной. Растерзанная Кабирия, метавшаяся в страшной ночи, едва ли была прекраснее Брони! Черт возьми, она даже плакала! Значит, ты не последний парень на земле, обормот ты этакий, если по тебе убивается такая девушка. Такая девушка!
Рустем пополз по-пластунски, легко подтягивая свое сухое тело сильными руками. Он поднялся уже в лесу и долго шел, слыша слева от себя смутный грохот машин на шоссейном тракте. Навстречу теснились лиственницы и кедры, но путь подсказывал узкий проем света в небе, стрелой уходивший вперед — в никуда. В сущности, не все ли равно, куда приведет его эта розовая полоска в небе? Он уже подвел итог. Кое-что он все-таки посеял в душах ребят — разве не так? Что-то от него пребудет и в травах этих, и в деревьях, и в птицах и зверях, населяющих мир. И мир этот вечен. Спокойная, радостная умиротворенность вошла в него. Грудь его ширилась от чувства слиянности со всем этим шелестящим сейчас, свистящим и