взгляда.
Прислонившись к подоконнику, я стоял на ватных ногах и не мог ни говорить, ни тронуться с места, ни коснуться ее. Я был уверен: сейчас все кончится, она уйдет, и тогда ничего другого мне не останется, как — не в Сибирь даже — а окошко распахнуть и вниз. Но тут девушка приблизилась и прижалась гибким, жарким телом.
Я вздрогнул, впервые в жизни не так, как в физкультурном зале на матах с Ниночкой и не как пьяный с покорной и равнодушной, готовой на все, потому что велел старший, прелестной вьетнамочкой, а по— настоящему ощутив прикосновение женщины, и с непонятно откуда взявшейся опытностью притянул к себе, ища губами ее губы.
— Погоди, — оттолкнула она меня и, уперевшись руками в грудь, с глазами, сузившимися, как у узбечки, спросила: — Почему тебя до сих пор не выгнали?
— Что? — Так нелепо, некстати и совсем не о том прозвучал ее вопрос.
— Ты подписал какую—нибудь бумагу, дурачок? Зачем меня ищешь? Для чего подослал этого желтого?
Я растерялся еще больше и не знал, что сказать, а она, раскрасневшаяся, возмущенная, продолжала выпаливать мне в лицо:
— Тебе велели? Ну пойдем!
Наверное, в моих глазах отразились ужас и стыд, и ее голос сделался более мягким.
— Я не виню тебя — не надо было к тебе подходить. Мне терять нечего, я не пропаду, а тебе, если отчислят, — беда.
Она говорила теперь почти ласково, а я вцепился в нее и не отпускал.
— Так вот что тебе надо. — Она откинула с лица волосы и внимательно на меня поглядела. — Как же можно так сразу, без любви?
— Я люблю.
Она на секунду остановилась, потом забралась с ногами на узенький диванчик, из которого лезли и впивались ей в спину пружины, устроилась удобно и легко.
— Любишь? Скажешь, как увидел, так и полюбил? Или у тебя на объяснения да ухаживания времени нету?
Я не мог отвести взгляда. Она вытягивала из меня душу, накручивала себе на палец, как вьющийся локон.
— Ну иди сюда.
Не смея до нее дотронуться, боясь, что это может оскорбить и она подумает, будто принимаю ее за легкомысленную женщину, я сел рядом.
Она положила мне на плечо голову, а потом перебралась на колени.
— Погоди, юбка помнется, — шепнула.
Я не верил своим глазам, в которых померкли не только все цвета радуги, но и сам Божий мир; я знал, что этого не может, не должно быть, этой молодости и щедрости не просил, мне достаточно было стоять и держать ее в руках — только бы никуда не уходила.
— Свет погаси.
Молча я повиновался, но потом вспомнил про оперотряд.
— Чего боишься? Никогда не был с женщиной?
— Сюда могут прийти, — выдавил я через силу.
— Кто? Комсомольские мальчики? — расхохоталась она.
VI
Наверное, они были все больные, эти люди — те, кто распихивал флажки и читал запретные книжки, зря я с ними связался, но я тогда об этом не думал.
С легкой руки черноглазой блондинки Алены, что общалась с хиппи, оккупировавшими первый этаж корпуса гуманитарных факультетов, приходила с утра невыспавшаяся, с зубной щеткой в сумочке, вместо лекций сидела в прокуренной дыре под лестницей и часами трепалась, но при этом никогда не теряла гордого и великолепного вида, я принялся читать слепые самиздатовские распечатки, встречаться с такими же ушибленными людьми, ходить в мастерские скульпторов и художников, на подпольные концерты рок— музыки, что проводились в общежитиях на окраине Москвы, и мне даже в голову не могло прийти, что такие вещи в наше время возможны.
Мы собирались на квартирах в подмосковных поселках, ездили в академгородки, курили сигареты, от которых потом болела голова, вяло разговаривали, рассказывали анекдоты и передавали слухи. Поначалу это казалось ужасно скучным, обязательной нагрузкой вроде билетов в филармонию, которые продавали в комплекте с билетами на Таганку или в «Современник». Я долго не мог понять, что влечет меня — возможность быть с Аленой, провожать ее домой и до одури целоваться в темноте улиц и бульваров, по которым вчера еще ходил в одиночестве и тоске, а если ее беспечных родителей не было дома, то подниматься наверх в квартиру — в общежитие она с тех пор так ни разу и не пришла, или что—то другое, разбудившее душу и призвавшее к забытому мщению за детское поругание?
Она тянула меня в бесчисленные и разнообразные компании, где я ревновал ее к каждому гуманитарному пижону, умеющему рассказывать анекдоты, говорить скользкие комплименты, бряцать на гитаре, отгадывать шарады, капустничать и с особым гаденьким удовольствием материться в присутствии поощрявших их к этому занятию и оценивающих каждое движение и слово женщин. Я чувствовал, с каким недоумением на меня там смотрят, хихикают за спиной, потешаются, точно спрашивают — что могла она в нем найти? — и любил ее все сильнее.
А Аленушка чувствовала, забавлялась, тормошила, дула губки, была рассеянна и печальна, дразнила, ласкалась, а то вдруг делалась необыкновенно серьезной, часами рассказывала про Испанию, корриду, фламенко, цыган, испанскую жандармерию и испанское отношение к смерти, про Толедо и Саламанку, про лимонные рощи и сухое лицо Кастилии, твердила красивые и звонкие стихи, заставляла вникать в темы ее курсовых работ, а однажды завела в костел рядом с Лубянкой и призналась, что прошлым летом, будучи в Прибалтике, перешла в католичество. В костеле было уютно и тихо, играл орган, вкрадчиво говорил сонный, аккуратно постриженный и гладко выбритый прелат, люди становились на колени на специально приспособленные скамеечки, все было очень продуманно, комфортно и совсем не походило на толчею и шумливость наших церквей. Потом по храму заскользил юркий человечек с подносом. Прихожане клали туда бумажки — не было ни одной монеты, и я почувствовал себя невероятно сконфуженным. Человечек с укоризной посмотрел на мое покрасневшее, растерянное лицо, а когда мы вышли, Алена вдруг начала запальчиво говорить, как не любит азиатчину и тупость, как жалеет, что не родилась если не испанкой, то хотя бы еврейкой или армянкой, и если и выйдет замуж, то только за кого—нибудь из представителей великих и древних наций. Я вспомнил про пьяненького журналиста, про Горбунка и подумал, что ничего не понимаю и, наверное, никогда не научусь понимать в жизни этих расчетливых людей.
Порой я ловил на себе Аленины задумчивые взгляды, она словно размышляла, отпустить меня или еще подержать рядом, и я догадывался, что ничего не значу в ее жизни, мне суждено будет остаться лишь эпизодом. От этого становилось печально, но когда мы в другой раз шли от костела в сторону Сретенки, она вдруг заговорила сама:
— Не обижайся, Никитенок! Я бы тебя, ей—богу, на себе женила, хоть ты и чистокровный лопоухий русак с круглой рожей и неблагозвучной фамилией. Но я хочу любить многих мужчин, многое перепробовать, а тебе такая не нужна. Да и жениться тебе рано… Пойми, дурачок, нельзя же связывать себя с первой попавшейся женщиной. Узнай других, сравни, а не то начнешь изменять жене, а она будет бить тебя сковородкой по умненькой башке.
Превозмогая обиду в сердце, я слушал ее и сам не понимал, что держит меня возле прекрасной дамы, которая не ведает, чего хочет и для какой цели раздает ничего не подозревающим юношам опасные эмблемы, а потом укладывает невольных героев в постель. Странным мне показался недоступный некогда мир взрослых мужчин и женщин, между которыми существуют взрослые отношения, которые не стесняются