Ее светлые локоны щекочут мою щеку. Сквозь тонкий халатик я ощущаю тепло ее тела, слышу биение ее сердца. Сейчас она отдастся мне – но кто-то сдерживает мою руку. Мои же слова снова возвращаются ко мне.
«…не доставлять никакого огорчения…»
Есть любовь, которая – грех.
А как насчет того, чтобы жениться на ней?
Можно ли связать два разных мира тонкой нитью любви? Могу я жениться на француженке, живущей совсем в ином мире? У нее ничего общего с венгерской жизнью. Если даже она пронесет свою любовь через любое национальное чувство, воспоминания, благодаря языку живущие в ней, нельзя стереть, и эти воспоминания будут становиться все сильнее, чем дальше она будет удаляться от родины.
Поймет ли когда-нибудь Анн-Клер, что значат для меня тюльпан, горшок с геранью? Пушта… крестный отец… специи… звон колокола в сельской церкви… Здравствуйте! Доброй ночи!
– Анн-Клер, послушай. Жил однажды в Париже великий венгерский поэт. Звали его Андреас Ади.
– Я слышала о нем.
Я по ее глазам вижу, что она лжет. Она делает это ради меня. Инстинктом она чувствует, что должна знать его, раз он что-то значит для меня.
– Хочешь, прочту одно его стихотворение?
– Да.
– У меня есть французский перевод. Кому он принадлежит, я не знаю. Вот, послушай:
La lettre de Zozo:
Письмо Зозо:
– Прекрасно, – говорит она без тени убежденности, совершенно бесцветным голосом, как если без всякого воодушевления сказать: «У меня болит голова». Н-да. Мы различные миры и напрасно пытаемся найти настоящий контакт. Мы в этой жизни заблудились, встретив друг друга, и этим все сказано.
Даже лучше, что между нами ничего не произошло. То есть так, скорее, прекраснее, но не лучше, конечно, нет. И все же было бы легкомыслием в угоду преходящим радостям обрекать друг друга на неизбежные огорчения в будущем.
Господь небесный, дай мне знать, где должна обрываться любовь, пока она не причинила другому горя; я этого не знаю. Возможно, ее боль, когда мы позднее разойдемся, будет не меньшей оттого, что я ее теперь не взял. Но я и не хочу совсем уходить от нее. Я сам не знаю, чего, собственно, хочу.
В таких случаях не размышляют. Однако разумно ли это?
Анн-Клер склоняется ко мне, две ее голых груди вырываются из плена рубашки. Две большие, неожиданно расцветшие белоснежные розы.
Может, я борюсь с тенью? Что даст мне взамен жизнь за то, что я всегда и от всего отказываюсь? Снова на ум приходит Библия:
«…а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; И любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли…»[10]
Живая жизнь живущих должна проживаться, ибо мертвые уже ничего не чувствуют.
– Анн-Клер.
– Будь добр со мной, – шепчет она глухим голосом.
– Ты хочешь быть моей, скажи?
– Да, но обожди немного, у меня сердце так колотится.
Неожиданно кто-то стучит в дверь.
Она вскакивает, рубашка сползает вниз, но у нее нет времени думать об этом. Она накидывает на себя халат.
– Что это?
– Стучали. Не шевелись.
– Кто?
– Не знаю. Боже мой.
Стук сильнее. Она шепчет в отчаянии:
– Не знаю, заперла ли я вообще. Если кто-нибудь откроет…
Стучат еще сильнее.
– Посмотри, кто там. Я тем временем спрячусь.
Я быстро надеваю пиджак, в один прыжок оказываюсь на кухне и закрываю за собой дверь. Кто-то открывает дверь в коридор.
– Телеграмма! Пауза.
– Спасибо.