все же в конце концов хороший совет даст.
И все словно полегчало с тех пор, как среди них не стало Игнаца. Только теперь они почувствовали, как тяготили их его беспокойные выходки, его дерганье, его тревожные взгляды и вечная мрачность. Они сжились между собой, привыкли проводить вместе каждую свободную минуту, обсуждать сообща любой вопрос, а этот Игнац всегда был какой-то чужой.
И Анатоль теперь изменился, не смотрит так пытливо, проницательно, такими холодными глазами.
Наталка рада. С тех пор как она попала сюда, к этим людям, она не чувствует больше своего сиротства. Все обо всех думают, все обо всех заботятся. Очень быстро Наталка начинает понимать, что слово «товарищ» означает гораздо больше, чем слово «брат». Взять хоть и ее брата. Бросил ее после смерти родителей, когда она была еще совсем крошкой, и отправился неведомо куда. Потом до нее дошли слухи, что он женился на богатой, что ему хорошо живется, но о ней он и узнать не пытался. Могла бы и с голоду умереть. А здесь поделятся последним куском хлеба. Вместе переживают все беды, делятся каждой радостью, каждым горем. Всегда расспросят, что у тебя и как, — всякий старается помочь другому.
Наталка смотрит на всех благодарными глазами. На своих близких, на свою большую семью. И знает, что то же чувствует каждый. Когда ребят, схваченных на демонстрации, выпустили из тюрьмы, каждый сперва забежал показаться в комитет, а уж потом домой. Дома, оно всяко бывает, а сюда всегда можно прийти, все рассказать. Хоть иной раз даже и поссорятся, тоже ничего. После ссоры не остается ни затаенной обиды, ни горечи. Кончилось — и ладно, и опять все хорошо. Всегда можно сговориться. На своем языке. А дома иной раз так получается, как если бы один говорил по-китайски, а другой по-польски. Вот хоть и у Антека. Сплошной ад в доме. А ведь Антек такой хороший, такой милый парень, на редкость. И умный. Но уж так иногда выходит, что хоть и отец с матерью, а не договоришься с ними — и все. Будто какой-то другой мир.
С той же силой, как и другие в их кружке, ощущает Наталка, — особенно в тот вечер, когда среди них уже нет Игнаца, — что крепче, чем одинаковая красная кровь в жилах, объединяет и связывает между собой людей красный цвет общего знамени.
XV
Распахиваются железные ворота, въезжает коляска. Томаш кланяется. Согнувшись чуть не вдвое, ждет, когда проедут господа. Потом запирает ворота и потешной, семенящей походкой возвращается в свою швейцарскую.
Антек смотрит в окно. На согнувшуюся в три погибели отцовскую спину в синей ливрее. И тотчас длинный пронзительный звонок. Раз, другой. Мать нервно оправляет волосы, бросает тряпочку, которую держала в руках.
— Ясновельможная пани звонит!
Она бежит изо всех сил, так что ноги путаются в длинной юбке. Антек стискивает зубы. Вечно одно и то же: ясновельможная пани звонит, ясновельможный пан приказывал, паныч распорядился… И отец и мать кидаются как на пожар. Низко кланяются.
— Целую ручки ясновельможной пани. Целую ручки ясновельможного пана, — униженно говорит мать, старая седая женщина, этому толстяку с переливающимся через брюки животом. — Целую ручки ясновельможной паненки, — говорит мать, старая седая женщина, размалеванной девчонке в легком, изящном туалете.
И так с самого детства Антека. Крохотная комнатка рядом со швейцарской, грошовая плата и целый день готовность бежать по первому зову; и «целую ручки». Антек уже с самых ранних лет копит в себе бессильную ярость.
Украдкой проскальзывает он по двору, чтобы случайно не встретиться, не быть вынужденным сказать «целую ручки». Не то — отцовский ремень.
— Не желаю на старости лет из-за тебя со службы вылететь.
Потом, когда Антек подрастает, его уже преследует только сердитое ворчанье отца, вечные слезы матери. Почему он не говорит «целую ручки», почему не желает стать помощником садовника, а предпочитает скитаться по постройкам в городе. Антек не уступает. Теперь уж он начинает читать нотации родителям, — впрочем, без всякого успеха. Мать пугливо машет на него руками и оглядывается на дверь, хотя услышать их никто не может. Затыкает уши, словно при кощунстве. Смотрит на сына, как на диковинное, заморское чудище, и отправляется прислуживать худой, высохшей ясновельможной пани, залитому жиром ясновельможному пану и этим двум — гулящей барышнешьке и глуповатому испитому недорослю.
Ясновельможная пани как тень бродит по квартире в вечном ожидании мужа, распределяющего время между работой в банке, хорошенькой актрисой и шумными пирушками. Она ежедневно ездит к обедне и, словно губка водой, пропитана цитатами из священного писания. Кругленький духовник почти не выходит из дома, жадно поджидая обильного обеда. Улыбается лоснящимися от жира губами накрашенной дочери, в то время как ясновельможная мамаша кладет себе на тарелку по чуточке каждого кушанья, ест с таким видом, словно совершает мученический подвиг, и кидает ядовитые взгляды на старого лакея Петра, если тот ненароком зазевается.
Антеку все это хорошо знакомо. В прежние годы ему не раз приходилось, по приказу ясновельможной пани, подниматься наверх, чтобы развлекать скучающих детей. Он видел тяжелую мебель красного дерева, хрустальные вазы, цветы, получал кой-какие остатки обеда. Ходил он под угрозой отцовского ремня, а ясновельможная то и дело напоминала господу богу и людям о своем благотворительном поступке. Кончилось дело скандалом, отец едва не вылетел со службы, Антек три дня не мог сесть. Но ходить наверх его больше не заставляли.
Впрочем, господские дети подрастали, и у них уже были более интересные занятия, чем водиться с мальчишкой из швейцарской. Ясновельможный паныч с трудом проталкивался из класса в класс, а в свободные минуты, забившись в чащу сада, рассматривал порнографические картинки, доставляемые ему услужливыми сверстниками. Ясновельможная паненка без труда оканчивала гимназию, навещала приятельниц, ездила за границу; летом, когда в послеобеденные часы ясновельможные родители ложились подремать, ее щипал в уютной садовой беседке репетитор брата. Сквозь длинные полусомкнутые ресницы она теперь часто рассматривала Антека. Но он проносился по двору и саду как заяц, никогда не замечая никого из ясновельможной семьи.
В то время, когда еще можно было получить работу, он несколько месяцев подряд уговаривал отца выбраться отсюда. Но старик смотрел на него как на помешанного. Он вообще не понимал, чего хочет от него сын. Старик машинально гнул спину в синей ливрее, машинально говорил свое «целую ручки» и просто не представлял себе, как может быть иначе. Мать спокойно вычесывала собачек, — крохотные английские и японские чудовища, — грела для них сливки и готовила ванну. Утомляя слепнущие глаза, штопала кружева ясновельможной, массировала жирные ноги страдающего чем-то ясновельможного и тоже не могла себе представить, что может быть иначе. Покорная улыбочка приросла к ее старому лицу. Антек сходил с ума от ярости, глядя на эту приклеившуюся к ее губам лакейскую улыбочку.
Ясновельможная с каждым годом становилась все скупее и набожнее. Уже два раза она урезывала Томашу жалование, но зато все прилежнее заботилась о спасении душ его и его семьи.
— Антек, ясновельможная пани спрашивала, был ли ты в костеле?
— Ей-то что?
— Как «ей-то что»? Ее хлеб едим, у нее служим, она и отвечает за нас перед господом богом, — елейным голосом повторяет мать уроки, преподанные ясновельможной.
— И хлеба ее я не ем и на службе у нее не состою. Нечего ей совать нос в мои дела.
В сущности мать знала, что так оно и есть. Он ведь зарабатывал и вносил в семью деньги за свое содержание.
— Но видишь ли, Аптек, как-никак все же это ясновельможная пани, наша барыня.
— Ох, оставьте вы, мама, эту ясновельможную! Я ей не лакей!