Она до хруста заломила руки.
— Слышите ведь… Пошел отнести Олене хлеба в сарай, они его и застрелили…
В серых глазах старика она прочла вопрос.
— Нет, немцам я его не оставила, нет… Вытащила из рва, на собственной спине домой приволокла… Мы его похоронили так, что никто теперь не найдет…
— А они знают, кто?
— Откуда им знать? Убили, да и бросили в ров, как собаку… Теперь, наверно, искать будут, но пока все тихо. Когда вы постучали, я уж думала — идут.
Он покачал головой.
— Так оно, значит… Сколько народу пропадает… Детишек… А ты, Сашко, запомни это, хорошенько запомни…
Мальчик молча кивнул головой.
— Придет отец, придут другие, чтобы ты все рассказал, все…
— Что они, сами не знают? — сухо спросила женщина.
— Знать-то они знают… Ну, а все-таки, одно к одному прибавляется, одно за другим… Платон раньше за других им мстил, а теперь придется и за своего сына отомстить…
— Все равно… — тихо сказала Малючиха.
— Конечно, конечно, все равно… А все-таки сын — это сын. Вот моего они в восемнадцатом году убили… Все я им помню, а уже это пуще всего. Все-таки, чем ближе к сердцу, тем больней. Остался я, как старый сухарь, никому ни к чему… А так и внучата бы были, и в избе веселей…
— Внучат у вас целая деревня, дедушка.
— Оно, конечно, в роде и так, а все же родные дело другое…
— В рельсу бьют, собрание…
Малючиха побледнела.
— Не иначе, как о Мишке допрашивать будут…
Старик махнул рукой.
Удары в рельсу продолжались, она звенела, как колокол.
— Что ж, надо собираться, не то придут выгонять, — пойдем, дедушка?
— Ничего не поделаешь, пойдем, — он встал, тяжело опираясь на палку.
— А ты, Сашко, никуда не ходи, смотри за Зиной. Как только кончится, я прибегу.
Они медленно брели по дороге в клубах мелкого снега, кружащегося в воздухе. По обеим сторонам улицы открывались двери изб, на дорогу выходили женщины, девушки, старики.
— Не знаете, что там такое?
— Откуда мне знать? Ровно столько знаю, что и вы. Слышу, барабанят в рельсу, вот и все.
— Господи, и что только будет? — тяжело вздохнула какая-то женщина.
— А ты не стони, — сурово ответила, проходя мимо, Федосия Кравчук. — Еще и не знаешь что и как, а уж застонала…
— Да ведь, милая ты моя, уж добра не будет…
— А ты от них добра захотела? Тоже! Столько добра от них видели, что только и жди добра…
— В том все и дело…
— А раньше времени вздыхать нечего. И раньше нечего, и после нечего, — сказала Федосия. Никто не ответил. Все знали, откуда появились жесткие линии в углах ее губ. Кто-кто, а она каждому имела право ответить, что не время стонать. Она-то не стонала.
Из клубов снега появлялись темные, закутанные фигуры. Народ со всех сторон собирался в школу. Так они привыкли называть это место.
Здание было просторное, с высокими потолками, с белыми кафельными печами. Комнаты были большие, веселые. Только школы здесь уже не было. Столы и скамьи немцы изрубили на топливо, сорвали со стен карты, разбили шкафчик с наглядными пособиями, изорвали картины и портреты. Большой школьный зал дышал пустотой и холодом. Народ сходился сюда, до краев наполняя его серой толпой одетых в темное стариков и женщин.
Одна Малаша Вышнева стояла в стороне. Словно невидимая граница, которой никто не решался переступить, отделяла ее от толпы. Смертельно бледная, она стояла у стены, безумными глазами глядя в одну точку.
Гаплик сидел за маленьким столиком на уцелевшем возвышении. Зевающий фельдфебель водил равнодушными глазами по собравшимся.
— Все здесь? — спросил Гаплик, приподымая из-за стола свое длинное, худое тело. Маленькая, лысая голова заколебалась на длинной шее.
— Все, — пробормотал кто-то у дверей. Староста собрал со стола бумаги, потом положил их зачем-то обратно, перелистывая слегка дрожащими руками.
— Чего-то боится, плешивый, — прошептал кто-то в толпе.
— Как же ему не бояться, знает, небось, придут наши, они с него живьем шкуру сдерут…
— А не то мы его сами еще раньше так отделаем, что больше не захочется старостой быть!
— Молчать! Что за разговоры! Собрание началось! — рассердился Гаплик, обводя глазами толпу.
— Не видно, чтоб началось, — пробормотал Евдоким.
— Да что ты! Господин староста изволил прибыть, барин его тоже тут, чего же тебе еще надо? — удивился кто-то.
— Молчать! — не своим голосом заорал Гаплик. — Сколько раз говорить! Что за перешептыванья?
— Тихо, бабы, тихо, чего он будет орать, — энергично вытирая нос, вмешалась Терпилиха.
Гаплик несколько раз откашлялся, поднял к глазам листок бумаги, вынул из кармана очки в проволочной оправе, надел их на нос.
— Ого…
— По бумажке читать будет…
— Новый указ, видать…
Староста еще раз откашлялся и тонким, пискливым голосом начал:
«До сих пор еще жители не внесли назначенного им натурального налога, то есть хлеба».
По толпе пронесся ропот и тотчас смолк.
«Предупреждаю, что срок сдачи налога натурой, то есть хлебом, по ранее объявленным нормам, кончается в течение трех дней с объявления настоящего постановления».
Снова раздался ропот.
«Кто в точение трех дней не исполнит своего долга по отношению к германской армии, будет приговорен…»
На мгновение он оборвал. Взгляд из-под очков торжествующе окинул толпу. Наконец-то водворилась полная тишина и все глаза были устремлены на его губы.
«Будет приговорен, согласно предписаниям о невыполнении распоряжений властей, саботаже, активном и пассивном сопротивлении…»
— Знаем, знаем, — громко сказал вдруг кто-то подчеркнуто спокойным, пренебрежительным тоном. Фельдфебель приподнялся из-за стола и стал усиленно всматриваться в угол, откуда донесся голос. Но там все стояли спокойно, не сводя глаз со старосты.
«Будет приговорен, — Гаплик повысил голос и словно захлебывался от радости, — будет приговорен к смертной казни».
— Все слышали?
— Все, — отвечал кто-то из толпы.
— Все поняли?
— Поняли, еще как поняли, — сказала Терпилиха, стоящая у самого стола. — Поняли, как надо.
Гаплик подозрительно взглянул на нее. Но она смотрела ему прямо в глаза, спокойно, с серьезным и строгим лицом.
— Ну, когда так, хорошо…