И как раз у нее, будто нарочно, в насмешку, нанял квартиру для своей любовницы немецкий офицер. И хоть бы эта любовница была немка, привезенная издалека, чужая, с непонятной речью, такая же враждебная и ненавистная, как все эти зеленые шинели. Так нет же, надо случиться иначе, надо случиться, чтобы это была здешняя, продажная, что за шелковые, чулки и французское виню предала родину, близких, собственного мужа — командира, тех, что лежали там убитые в овраге, продала все. Внутренности переворачивались и страшное омерзение наполняло сердце от мысли, что вот она нашла себе место под этой крышей, валяется под периной, покрикивает, разыгрывает в этом доме барыню. Нет, она не стыдится, не ходит с опущенными глазами, не краснеет при встрече с людьми. Ходит себе довольная, наглая и заставляет обслуживать себя.
— Подожди ты еще, подожди, — шептала женщина в разгорающийся огонь, не обращая внимания на доносящуюся из горницы брань. — Ох, будет тебе, будет, так будет, что ты сто раз пожалеешь, что на свет родилась.
Она не оглянулась, услышав в сенях быстрые тяжелые шаги. Она и так угадывала, кто идет. И только ее лицо застыло в каменной неподвижности.
Офицер прошел в горницу, не обращая внимания на согнувшуюся у печки женщину.
— Что это, ты еще спишь?
Лежащая капризно надула губы.
— А зачем вставать? Тебя все нет и нет… Скучно… Ты себе ходишь, а я здесь с этой противной бабой… Вот увидишь, она еще отравит меня…
Он присел на край кровати.
— Глупая… Ты здесь хозяйка, понимаешь? Ну, чего ты скучаешь? Заведи патефон, у тебя столько пластинок, читай. Я же и так провожу с тобой каждую свободную минуту. Но ведь война… То и дело что- нибудь новое.
Она вздохнула. Медленно поднимаясь, протянула руку за лежащим на стуле бельем. Он пересел та скамейку и смотрел на нее. Да, она нравилась ему, иначе он не таскал бы ее за собой вот уже три месяца. Она была иная, совсем иная, чем женщины, к которым он привык, и иная, чем женщины, которых он встречал здесь.
— Ах, да. Послушай, Пуся, кто-то мне говорил, что здешняя учительница — твоя сестра?
Рука с чулком повисла в воздухе. Пуся склонила голову к плечу с грацией больной обезьянки. Да, вот это и было в ней привлекательно. Хрупкий, эфирный зверек.
Детской рукой она отстранила за ухо волосы. Эти уши были такие смешные, узенькие, вытянутые треугольником вверх, как уши зверька. И зубы треугольные — только сейчас, после трех месяцев знакомства, он заметил это. Теперь она прикусила ими бледную губу.
— Ну, и что?
Она еще раз отстранила волосы, сверкнули треугольные ногти, покрытые красным лаком, словно коготки, обагренные кровью.
— Ну, да, сестра, и что с того?
— Не очень она нас любит, твоя сестра.
В круглых черных глазах Пуси сверкнула искорка подозрения.
— А она… она понравилась тебе?
Он рассмеялся хриплым кудахтающим смехом.
— Нет! Выдумаешь тоже! Я не люблю полных блондинок. Ноги у нее толстые, как… — он хотел сказать: как у моей жены, — но вовремя удержался.
Пуся с удовлетворением взглянула на свои коротковатые, но стройные ноги.
— Да, это верно, она немного чересчур толста.
— Ты никогда не говорила, что у тебя есть сестра.
— А зачем? Она жила здесь, я там. Мы почти никогда не встречались. Она совсем другая.
— Как другая?
Пуся задумчиво заводила волосы за ухо. Сверкнуло имитирующее бриллиант стеклышко сережки.
— Она учит детей, работает, работает… А что с этого имеет? Ничего. И всем довольна. Все ей нравится.
— Большевичка, одним словом?
— Кто ее знает. Может, большевичка, — ответила она лениво и вдруг снова оживилась.
— А ты почему так расспрашиваешь про нее? Говоришь, что она тебе не понравилась, а все расспрашиваешь.
— Так себе расспрашиваю. Если я ею и интересуюсь, то не как женщиной, будь уверена, но как женщиной.
Пуся не заметила особой нотки в его голосе. Она старательно натягивала на ноги туфли, надевала через голову шелковую комбинацию.
Он небрежно поцеловал ее и вышел.
Часовой все еще топтался перед избой, стараясь согреть ноги. Он вытянулся при виде офицера. Тот миновал его. Свернул с площади. Большой дом, где раньше помещался сельсовет, был полон солдат и унтер-офицеров. Они вытягивались, козыряли. Он едва отвечал. В комнате серыми клубами стоял дым.
Офицер толкнул дверь своего временного кабинета.
— Привести ее.
Он сел за стол и зевнул.
Солдаты ввели женщину в толстом полушубке, в темном платье. Он недоверчиво взглянул на нее.
— Это она?
— Она.
Она как-то неловко и тяжело стояла перед столом. Из-под платка выбивались седые на висках волосы, лицо было простое, грубо вытесанное, обыкновенное крестьянское лицо.
— Фамилия?
— Костюк Олена.
Он вертел в руках карандаш, исподтишка рассматривая стоящую перед ним женщину. Одно из двух — или староста ошибся, или, судя по определенной решительной линии подбородка, по глядящим прямо ему в лицо глазам, предстоит длинное, кропотливое следствие.
— Ты была в партизанском отряде?
Она не смутилась, не испугалась и, не сводя с него глаз, ответила:
— Я была в партизанском отряде.
— Ага… Так, так… — Это неожиданное и быстрое признание удивило его. Машинально он рисовал на лежавшем перед ним листочке бумаги гирлянду фантастических листьев.
— А почему ты вернулась в деревню? Зачем они тебя прислали?
— Меня никто не прислал, я сама пришла.
— Так. Сама… А зачем это?
На этот раз она не ответила. Темные глаза смотрели прямо в худое костлявое лицо офицера, в его бесцветные глаза, окаймленные вылинявшими ресницами.
— Ну?
Она молчала.
— Как же так? Была в отряде, а потом вдруг приходишь домой в деревню. Что у вас, никакой дисциплины нет? Лучше окажи сразу, зачем прислана.
— Я сама пришла, не могла больше.
— Не могла… Почему же? — заинтересовался он. — Плохо пошли дела, а? У вас командира застрелили при последнем нападении, да? Отряд распался?
— Об отряде я ничего не знаю. Я пришла домой.
— Что ж так вдруг?
Она беззвучно пошевелила губами.
— Убедилась, что все это бредни, преступление, бандитизм. Не захотела больше?