орали, сзади кто-то упал, его поднимали ударами прикладов, пинками, ругательствами. Сашко смотрел, а они шли, проходили. Он опоздал. Опоздал на две-три минуты. Перед красноармейцами расстилалась пустая, белая дорога и на ней лежал снег, снег и больше ничего. Лепешки остались в сумке, мокрые, тяжелые. Они лежали в полотняной сумке, тут же, в десяти шагах от пленных, а они их не получат из-за того, что он опоздал на две-три минуты, что он недостаточно быстро бежал, что медленно поднимался, что он не смог, не сумел сделать, что следовало. Он подумал о Мишке, — да, Мишка бы успел. Мишка бы добежал. А теперь их погонят в Руду, за колючую проволоку, и они будут там умирать на морозе от холода и голода, потому что он…
Вот они уже проходят, вот уже последний ряд. Прошли. Удаляются, исчезают. Вот их уже поглотила белизна дороги, равнины необъятного снежного пространства. Сашко опустил голову в снег и расплакался горькими детскими слезами. Слезы лились в снег, из носа текло, лицо было мокрое. Ледяной холод охватил мокрые ноги, в боку невыносимо кололо. Нет, он не мог, не хотел подняться. Они прошли, прошли, он опоздал на две-три минуты…
Ох, как холодно, как страшно холодно. Сашко плакал над ними, идущими в этот мороз по дороге. Над Мишкой, похороненным в сенях. Над всеми, над всеми, над батькой, что ушел к партизанам, и прежде всего над собой, что не смог, не сумел, ничего не сделал…
— Сашко, встань, встань…
Он вздрогнул и еще крепче прильнул лицом к снегу.
— Что ты, сынок, встань, такой мороз… Не надо плакать, не надо!
Она присела возле него и ласково гладила его по плечу.
— Ты же мокрый весь… Вставай, пойдем. И мне холодно, вся юбка мокрая, пока я добралась, трудно пройти… Ну, вставай, вставай…
Она насильно подняла его голову. На нее взглянули залитые слезами, опухшие глаза.
— Что же делать, не удалось, — сказала она грустно.
— Опоздал, — прошептал Сашко прерывающимся от рыданий голосом.
— Что ж, сынок, не удалось, что поделаешь? Так надуло, намело, что я едва до тебя добралась. Идем, надо домой итти… — Она тащила его за руку. Сашко шел медленно, неохотно.
— Прибежал Савка, чуть живой, я его спрашиваю, где ты, а он говорит, что ты в снегу лежишь… Я все бросила и побежала… А ты не плачь, не плачь, выше головы не прыгнешь… Вон какие ямы… Давно, давно такой зимы не было…
Ей самой было трудно итти, но она старалась разговаривать и помогать итти сыну.
— А ты за мной, за мной, так легче…
Когда они вышли на дорогу, он зашатался и чуть не упал. Материнские руки подхватили его.
— Что с тобой, сынок?
— Н-ничего, — пролепетал он, но весь мир плясал перед его глазами. Голова кружилась. Малючиха наклонилась и взяла его на руки.
— Что вы, мама, — запротестовал было он, но вдруг, почувствовав под головой ее руку, моментально уснул. Она улыбнулась сонному личику.
— Что это, кума? Что-нибудь случилось? — забеспокоилась идущая с вязанкой щепок заплаканная Терпилиха.
— Нет… Сморило мальчонку, до самой дороги бежал по этим ямам, по выбоинам…
— Успел?
— Нет, куда там… Тут взрослому пройти трудно…
Запыхавшись, она замедлила шаги.
— Тяжело вам…
— А, конечно, тяжело… Ему ведь уже девятый год пошел, — сказала она и крепче прижала к себе тельце спящего. — Вот как уснул, как в кровати. Помоги-ка, Горпина, а то мне дверь в сени не отворить…
Женщина подошла и отодвинула засов. Из хаты повеяло теплом.
— Мама, — крикнула Зина со слезами в голосе, — что с Сашей?
— Ничего, ничего. Саша спит. Не кричи, не надо будить его.
— Спит? — удивились дети. Они обступили ее кругом и смотрели, как она кладет мальчика на перину, как осторожно стаскивает с него сапоги, мокрые штаны, как вытирает его сухой полотняной тряпкой.
— А у вас вся юбка мокрая, — сказала Соня. — Куда это вы ходили?
— Ничего, ничего, сейчас все высохнет. Надо его сапоги к печке поставить.
Зина, сопя, потащила сапоги к печке.
— А в сумке что?
— Вынь, вынь, там лепешки.
— Мокрые какие…
— Ничего, съедите и такие.
— Значит, можно? — спросила Зина, искоса глядя на вынутые из сумки отсыревшие, коричневые комки.
— Конечно, можно, это же ваш обед. И Саше оставьте, проснется, наверно, есть захочет.
Зина подошла к ней, держа в кулаке кусок мокрой лепешки.
— Нате, мама…
— Не надо, доченька, я не голодна…
Она смотрела, как дети едят, старательно подбирая со скамьи каждый кусочек, каждую крошку. Лепешки, которые не дошли до тех, до людей, которых гнали на смерть. Ей сдавило горло. Светлые и темные головки, склонившиеся над лепешками, маленькие пальчики, тщательно подбирающие крошки… Не успел Сашко, не успел…
Мальчик дышал спокойно, ровно. Щеки его порозовели. — А Миши нет, — отозвалось мучительной болью в сердце. И вдруг она почувствовала, что уже потом, после смерти сына, случилось еще что-то худшее, еще более страшное. Перед ее, глазами снова появилась толпа подгоняемых ударами прикладов пленных, ужасные исхудавшие лица, пожираемые лихорадкой глаза в черных глазницах, окровавленные ноги на снегу, худые пальцы, как когти, тянущиеся к хлебу, близкому и недоступному, и эти двое убитых на дороге… Образ Миши, лежащего на столе с простреленной грудью, побледнел, смягчился перед этим вторым образом.
Она закрыла глаза руками. На кровати спит мальчик, дети едят лепешки, детишки Чечорихи старательно подбирают крошки со скамьи. Но что будет, что еще может случиться, когда каждый день несет с собой все более и более черные часы? Где теперь Платон, увидит ли она его еще когда в жизни? Мишка под землей в сенях, Платон неизвестно где, может, затравлен, как собака, может, уже мертв, зарыт в снег. Олена, молодой Левонюк на виселице, все, все. И как поверить, что прошел только месяц, что прожит всего только один месяц, когда, кажется, целая жизнь прошла, пробежали годы, много, много лет, столько несчастья и ужаса принесли они с собой. Месяц, — изумилась она. Бывало, проходили месяцы сева, сенокоса, уборки, сбора льна и выкапыванья картофеля, и все эти месяцы проходили один за другим, текли, сливались в годы незаметно, словно проходили мимо. А теперь всего один месяц — и этот месяц заключал в себе больше, чем вся жизнь, лег на ней огромной тяжестью и оставил после себя раны и рубцы, которые никогда не заживут в памяти, которые будут болеть вечно…
Сашко вдруг очнулся. Он с изумлением убедился, что лежит в избе. Откуда он тут взялся? Он не помнил, как мать взяла его на руки, не помнил, как заснул. С минуту он блуждал глазами по потолку. Это был потолок своей избы. У печки тоненьким, плаксивым голоском болтала что-то Зина. Он отвел глаза и увидал сгорбившуюся на скамье мать. Она неподвижно, упорно смотрела в одну точку. Сашко вытянул ноги под периной, наслаждаясь теплом. У него немного болели и ныли пальцы, но во всем теле чувствовалась приятная усталость, он с наслаждением ощущал прикосновение теплой перины и мягкую подушку под головой.
— Что вы так задумались, мама?
Она вздрогнула и быстро обернулась к нему.
— Ты уже не спишь?