Янтошка, греясь на солнышке у дверей барака.
Как бы не так! Так оно всегда говорится, а на деле не всегда так бывает. Или еще: кого бог создаст, тому с голоду умереть не даст.
К тому же тут совсем другое дело. Не Кшисяка ведь ребенок, а барский, помещичий.
Чем больше Магда об этом думала, тем больше у нее путалось в голове. В конце концов она и сама ничего не знала. Чем дальше в прошлое уходил тот вечер, в риге, тем меньше она была уверена, что это не ошибка, что это и вправду ребенок помещика, что ей это все не примерещилось.
Может, ей так только привиделось со страху, с этого горя, что все везде одинаково, от шелеста трехрублевой бумажки, от баринового посвистывания сквозь зубы, когда он уходил от нее по темному лугу…
Люльку Кшисяк приготовил хорошую.
И вот Зоська лежит в люльке. Тихий был ребенок, не орал больше, чем полагается.
Когда никого не было в каморке, Магда подходила к дочке и смотрела.
Даже странно, как ее это мучило, как не давало спать спокойно. Чей же это ребенок?
Глаза у девочки голубые. Не такие лазурные и смеющиеся, как у барина. Но такие глаза могли бы быть и у баринова ребенка.
Хотя ведь и у Кшисяка серые глаза. Может, это и его глаза.
Она следила, как смеется девочка, как смотрит глупыми глазенками, как хватает беспомощными ручонками воздух или что-то в воздухе, чего никто из взрослых не видит.
Очертания подбородка. Дуги почти незаметных бровей. Помещичье это дитя или обыкновенный, батрацкий ребенок, ребенок Кшисяка и Магды?
Никто не догадался. Родился ребенок и живет. Ведь замужняя, мужика имеет, кто же может подумать что плохое?
Не догадался и мужик.
Иногда Магде казалось, что ей просто приснились Сковронова рига и все остальное. Ее страхи у обрыва, скрип окошка на чердаке сарая.
И все же каждая минута этого вечера казалась выжженной глубоко в мозгу, оставила след, который невозможно было стереть, от которого невозможно было освободиться.
Она еще чувствовала на щеках жесткое прикосновение бариновых усов — хотя ведь он ни разу не поцеловал ее. Нет, не за тем он звал ее в Сковронову ригу на почерневшее прошлогоднее сено.
И было еще одно доказательство, что ей не приснилось, что все это явь и правда, — трехрублевая бумажка, спрятанная в ножке стола.
Как-то она вынула ее, когда никого не было в каморке, и хорошенько рассмотрела. Не новая бумажка, грязная, истрепанная. Она взглянула на свет. На бумажке извивались какие-то узоры, виднелись цифры.
Магда спрятала ее обратно. Пусть лежит. Никому в голову не придет искать в ножке стола. Надо поднимать стол, глядеть снизу.
А если кто и нашел бы, все равно ему не догадаться. Мало ли их в каморке? Ноющая Маличиха со своим молчаливым мужиком, Сташек, ну и их двое. На пятерых пришлось бы разделить подозрение. Магда бы отперлась, только и всего. Откуда ей взять три рубля?
Она торопливо бежала в людскую, закрывая ребенку лицо от мороза. Щипала перья, лущила горох, пряла тонкую льняную нитку. И почти не слышала, о чем болтают бабы. А уж чего-чего, а болтовни, когда бабы, бывало, сойдутся все вместе, — не оберешься.
Но Магде и без того было о чем подумать. О чудных делах мужа. Он не отбивался от этого товарища Мартина из города, все у них какие-то секреты, шушукания. Вечно она в тревоге, как бы это опять не кончилось бедой.
Да и работы свалилось на нее много, не переделать. А тут еще ребенок. Эта Зоська, неведомо чья, баринова или своя собственная.
В людской было тепло. Они щипали в большие сундуки перо, отбрасывая ости в сита. Перо щипать было трудно, нехорошее было в этом году, отсырело оно, что ли.
Девушки тихо напевали. Все больше о любви. Магда усмехнулась. Вот выйдут замуж, народят ребят, начнется работа — тогда пройдут, развеются, как дым, эти думки о парнях, о любви. Не такое уж это счастье, как им кажется. Но слушала она охотно. Особенно когда песни печальные. Эти ей больше всего нравились. Девушки пели:
Магда считала в уме: семь да семь — что-то нескладно выходило. Как же так, четырнадцать лет! Молода ведь еще, дивилась она. Но тотчас вспомнила, как ей рассказывали, что в прежние времена, бывало, и в десять лет замуж выдавали. Да ведь и в песне мало ли что поется, на то и песня. Только бы складно было. Не обязательно должна быть правда.
Магда вздохнула. Ей вспомнился Ян Рожек, такой молоденький, в японскую войну его убили. Она щипала и щипала перо одеревенелыми пальцами. Белый пух сыпался в железный ящик, падали в сторону ощипанные ости. Словно этот пух, улетающий от легкого дыхания, — жизнь. Мелькнула — и нет ее. Была — и исчезла.
Она не могла понять, как это так. Когда начинался день, казалось, что он никогда не кончится. Человек с нетерпением ждал полдня, вечера, ночи. Чтобы хоть на мгновенье разогнуть наболевшую спину, отереть потный лоб, хоть минуту передохнуть.
Безнадежно тянулись часы и минуты. Долгие, тягучие. Они липли к пальцам, в них увязали ноги. Казалось, не прожить, не преодолеть минуты и часы каждого дня.
Неделя от воскресенья до воскресенья казалась целой долгой жизнью.
А как незаметно мелькали весны, лета, осени и зимы. Человек оглянуться не успеет, а уж выросла трава, поднялись хлеба, пора жать и косить. А тут, глядишь, уже разложен по стерне моченый лен. А там уже и сыплется белым пухом снег.
А оглянешься назад — и того быстрей. Годы неслись, словно их кто кнутом подгонял. Давно ли Магда гусей пасла? Давно ли мать померла?
А когда ей нравился Флориан Зеленок? Когда она выходила замуж за Кшисяка? И потом, когда у нее умер первый ребенок, и была забастовка, и все это? Разве давно это было?
Будто вчера. И вот уже куда-то девалась девочка Магда, которая пасла гусей. И девушка Магда, которой нравился Флориан Зеленок. И молодая, вышедшая замуж за Ясека. Да и та Магда, которой вдруг захотелось господской любви. «Так пройдет год за годом, и состаришься», — думалось Магде. Вот они в зимний вечер щиплют перо, как и десять лет назад. Весной будут сажать картофель, как десять, двадцать лет назад. Что изменилось? Что изменится? Больше потрескаются руки, больше заболит спина, только и всего. Всегда Магда останется Магдой, девчонкой из бараков, девушкой из бараков, бабой из бараков. Из