сказал:
— Там живет моя бабушка.
— У тебя есть бабушка? — заинтересовался я.
Ахмат посмотрел с недоумением:
— Вы разве ничего не слыхали о моей бабушке?
— Нет, не слыхал.
— О Татиме Поладовой не слыхали?
— Да нет же, не слыхал. А чем она замечательна?
— Бабушка?!
От удивления, что я ничего не слыхал о его бабушке, Ахмат даже потерял дар слова. Некоторое время он шел надутый. Потом, снисходя к тому, что человек я в этих краях новый, сказал:
— Моя бабушка была первой красавицей. Не всякий ее видел, потому что тогда носили чадру, но те, кто видел, плакали от счастья. Бабушка подумала: «Зачем лишать людей счастья?» Она сорвала с себя чадру и бросила в огонь. И никто не осудил ее. Только мулла, проходя мимо, закрывал глаза руками: пусть никто не скажет, что он видел женщину без покрывала и не проклял ее. Но все знали, что он оставлял между пальцами щелочку.
Тема о бабушке оказалась неисчерпаемой. Бабушка была не только первой красавицей, но и первой в районе грамотной кабардинкой. Она знала целебные свойства трав от лихорадки, от сердечных болей, от укусов змеи и многих людей избавила от тяжелых недугов. У нее был меткий глаз, твердая рука и отважное сердце. Когда по селу бегала бешеная собака и все в страхе попрятались в домах, она сняла со стены дедушкино ружье и с одного выстрела убила собаку. О ее мудрости и красоте сложены песни, а председатель колхоза, всеми почитаемый человек, ходит к ней за советом.
— Конечно, — грустно сказал Ахмат, — теперь она старая.
Мне захотелось увидеть эту женщину, и в первый же выходной день я и Ахмат отправились в деревню. Прошли чудесный нальчикский парк; по гигантским бревнам перебрались через бурлящую речку, миновали деревянную, всю в изумрудных пятнах мха мельницу и по крутой тропинке поднялись вверх, к деревне. Дома, прилепленные к скалам, — как птичьи гнезда. Но школа, сельсовет, сельпо — на ровном месте, и от них еще пахнет строительным лесом и краской. Во все дома тянутся тугие нити проводов.
Ахмат сказал:
— Здесь.
Мы вошли в небольшой дом, довольно ветхий, но заботливо, по-хозяйски поддерживаемый. Новое здесь вперемежку со старым: восточные домотканые ковры — и фабричная мебель, древнее сооружение для помола кукурузы — и патефон. И всюду — на стенах, на потолке, в углах на полу — пучки высохших трав, корней, цветов.
— Хорошо! — сказал я, с удовольствием вдыхая аромат комнаты. — А где же бабушка?
В сенях послышались медленные шаги, дверь раскрылась, и в комнату вошла высокая, худая женщина. Ее волосы были совсем седы, но брови — черные и тонкие, как у молодой. Голову она держала прямо, даже немного приподнятой, глаза всматривались со спокойной внимательностью. Ни тогда, ни после я не мог отдать себе отчета, что придавало ее облику невыразимую обаятельность, которая заставила меня воскликнуть:
— Да ведь вы красавица!..
Она чуть наклонила голову, как бы благодаря меня, и с тихой лаской сказала Ахмату:
— О ком скучаешь, тот на пороге.
По тому, как Ахмат долго не выпускал из своей руки ее руку, как счастливо улыбался ей, говоря что-то по-кабардински, было видно, что бабушку свою он обожает.
Вскоре мы сидели за столом и ели айран (кислое молоко) с чуреком. Хозяйка рассказывала, как вначале трудно было одним женщинам справляться с колхозной работой, а я слушал ее неторопливую, с приятным акцентом речь и думал, что даже время не могло погасить красоту этой женщины. Сидела она прямо, не сгибаясь. И в этой осанке, в том, как держала она голову слегка приподнятой, в спокойствии и скупости жестов чувствовалась натура гордая и независимая.
Ушел я очарованный. И всю дорогу, пока мы спускались с Ахматом с горы, я нещадно ругал его:
— Малайские рассказы!.. Какие там малайцы и зачем придумывать, когда перед тобой готовый образ! Если хочешь писать, опиши бабушкину жизнь, вот и все!
Ахмат был несказанно доволен впечатлением, какое произвела на меня его бабушка, но писать отказался.
— Это трудно, — сказал он. — Я лучше про малайцев попробую. Да что! Времени нет!
Я возмутился:
— Ахмат, ты лодырь! Болтать можешь часами, а вот поработать над рассказом о родной бабушке у тебя времени нет. Я вижу, с тобой надо поступать решительно. Без рассказа ко мне не приходи, слышишь? Не впущу.
Остальную дорогу мы прошли почти молча: я — строгий и недоступный, Ахмат — озадаченный.
Несколько дней он не показывался. Пишет или просто боится прийти с пустыми руками? Когда я уже начал упрекать себя, что слишком круто обошелся с мальчиком, он опять явился. Вошел, как всегда, неслышно:
— Можно к вам?
Я соскучился по нем, но виду не подал и сурово спросил:
— Написал?
Ахмат широко улыбнулся. Он был доволен собой:
— Написал.
— Хорошо написал?
— О! День писал — не ел, ночь писал — не спал. Все писал, все писал. Хорошо написал!
— Читай.
Он с готовностью вытащил из-под рубашки тетрадь и сел на свое обычное место — у кровати. В противоположность тому, с каким выражением читал он чужое, свое прочел торопливо, спотыкаясь на каждой фразе, по-ученически. Но даже при таком чтении все время чувствовались свежесть и безыскусственность. Только с композицией дело обстояло плохо. Я сказал:
— Рассказ твой похож на уродца: голова огромная, а туловище маленькое. Надо еще поработать.
Лицо Ахмата потускнело.
Он слушал, что и как надо переделать, и вздыхал. Ушел разочарованный.
Я боялся, что рассказ свой он забросит. Но через день опять услышал за своей спиной:
— Можно к вам?
Рассказ стал лучше, хотя и теперь был кривобок. Ахмат опять вздыхал и томился, а уходя, сказал с угрозой:
— Хоть год мучайте — не брошу.
Только после седьмой переделки, когда он пришел ко мне побледневший с воспаленными глазами, я сказал наконец:
— Теперь можно, пожалуй, нести в редакцию.
— Можно?! — расцвел он и, даже не простившись, выбежал из комнаты.
Потом, как полагается, для Ахмата потекли дни мучительных ожиданий. Он даже осунулся в лице. Сидя на стуле, он тихо, упавшим голосом говорил:
— Не напечатают, нет. Скажут — какой такой писатель! Совсем мальчик!
И поднимал на меня темные блестящие глаза с затаенной мольбой…
Но обнадеживать я боялся и неопределенно говорил:
— Что ж, все мы были мальчиками.
Чтобы отвлечься, он принимался рассказывать о чем-нибудь, например, как на уроке географии кто- то повесил карту вверх ногами и девочка приняла Каспийское море за Балтийское. А заканчивал так:
— Скажут: зачем про бабушку? Война…
— Что ж, что война, — отвечал я. — Когда ж и писать о таких бабушках, как не в войну!