аудиенция была закончена. Хан, чингисиды и вельможи покинули тронную залу под пение невидимого хора. Карпини и Чогдар остались одни.
— Тебя уведомят, когда хан примет решение, посол, — сказал Чогдар. — И повелят ехать в Каракорум к хану Гуюку. Дорога туда и длинна, и трудна, но в моей власти сделать её проще и легче.
— Прояви добрую власть, великий вельможа. Пощади старость мою и немощность.
— Я дам тебе ярлык на проезд по государственным постам. Если исполнишь мою личную просьбу.
— Говори, великий вельможа.
— В Каракорум выехал русский князь Ярослав. Ты увидишься с ним в Каракоруме и передашь от меня небольшую посылку.
— Что в посылке, если смею спросить?
— Грибы да огурцы солёные, — усмехнулся Чогдар. — Стосковался князь Ярослав по родимой пище.
— И больше ничего? — недоверчиво спросил Карпини, не сумев скрыть удивления.
— И больше ничего, — успокоил посла Чогдар. — От меня поклон ему и его боярину. И ещё…
Он замолчал.
— Ещё?…— осторожно напомнил посол.
— Боярина зовут Федор Ярунович. У него могут возникнуть просьбы к тебе. Обещай исполнить.
— Но я — посол Папы.
— Боярин знает наши обычаи, и просьбы его не будут выходить за рамки заведённого порядка, не беспокойся. Кроме того, он — человек очень влиятельный и может оказать тебе большую помощь.
— Я все исполню, великий вельможа.
В пятницу Страстной недели Плано Карпини получил повеление срочно отбыть в Каракорум, следуя по государственным поставам.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Сбыслав более не рисковал встречаться с Гражиной, хотя решение это далось ему тяжело и мучительно, тяжелее и мучительнее вынужденного расставания с Марфушей. Шагая по ступенькам крутой служебной лестницы, он взрослел вместе с каждой её ступенью, и если любовь к Марфуше была ослепительным увлечением юного и наивного дружинника, то внезапно настигшая его страсть к Гражине оказалась мужской страстью много испытавшего и многому научившегося воеводы и боярина. Она билась в нем вместе с сердцем, ночами опережая размеренные удары и мешая не только спать, но и думать, пить и есть днём. Он мрачнел и худел, но твёрдо держал себя в руках, отлично понимая, что второй ошибки ему не простит даже добродушный, превыше всего и всех почитающий брата-правителя хан Орду.
Он гнал из души все мечты и воспоминания. Он не в меру перегружал себя работой, став придирчивым, суровым и неразговорчивым. Он твёрдо решил добиваться только благоволения тех, от кого зависела его судьба, и в данный момент — хана Бату. Потом, потом он замолит свой великий грех перед Невским небывалой преданностью и старательной службой и только после этого позволит себе подумать о личной судьбе. Не о любви — хватит горьких опытов! — о выгодной невесте из могущественной семьи. Может быть, даже княжеской. А пока исполнит то, что повелел Бату-хан.
Когда Сбыслав утвердился в этой мысли, когда окончательный выбор был сделан, он успокоился. Успокоился, но уже не стал ни менее придирчивым, ни менее суровым, ни более разговорчивым. Это осталось в нем, в его душе навсегда, точно так же, как на теле воина навсегда остаются шрамы былых сражений.
— Мужаешь, Сбыслав, — с удовлетворением отметил Ярослав. — Ну, и слава Богу, так и должно.
Но Сбыслав не возмужал. Он просто стал другим, хотя сам искренне не замечал этого.
А скрипящий караван их уже миновал злые ветры и снега и тащился сейчас по зеленеющей, усыпанной расцветающими тюльпанами и по-весеннему щедрой монгольской степи. Радостно ржали кони, мычала уцелевшая скотина, и даже рабочие волы шагали бодрее. А Сбыслав с гордостью думал, как же предусмотрительно он поступил, оставив чалого во Владимире на отборном овсе, душистом сене и ключевой воде.
— Обманули мы зиму, — улыбался в густо поседевшую бороду князь Ярослав. — Глядишь, и татар этих обманем. Обманем, Сбыслав, с Божьей помощью…
— С Божьей помощью не обманывают, князь Ярослав.
Молодой боярин говорил эти слова с улыбкой, изо всех сил сдерживая раздражение. В душе по- прежнему занозой сидела Гражина, он запретил себе видеть её хотя бы издали, твёрдо придерживался этого запрета, но легче ему не становилось.
И с Кирдяшом отношения разладились. Внешне они ничем этого не выражали, но внутренне каждый был скован и немногословен, кое-как выдавливал улыбку и старался уйти под любым предлогом. Словом, изменилось все, что должно было измениться, а что не должно, то тоже изменилось, но по какой-то иной, чужой, не своей воле, и Сбыслав впервые в жизни ощутил полное одиночество. Ему бы ужаснуться вовремя, что-то изменить, шагнуть навстречу сердечному теплу, а он съёжился клубком и выбросил во все стороны колючки.
В ежедневных беседах, которые с удовольствием вёл Ярослав со своим боярином, Сбыслав участвовал только своим присутствием. Кратко отвечал, сухо улыбался, скованно кивал, никогда не проявляя ни желания вступать в разговор, ни даже показного интереса. Но великий князь умудрялся ничего не замечать.
Чаще всего Ярослав вспоминал родину, и чем дальше они уходили от неё, тем чаще и теплее вспоминал. Не проявляя особого беспокойства, он предавался добрым воспоминаниям, в которых непременно присутствовали его старшие сыновья Александр и Андрей. Он упивался этими воспоминаниями, детством и отрочеством любимых сыновей, их юной дерзостью и бесшабашностью, мог часами говорить о каких-то пустяках, не замечая, что терпение Сбы-слава уже исчерпано, что держится он одной волей своею, что пора заканчивать нудно затянувшуюся беседу.
— Каждый из братьев — на особинку, и ты, Сбыслав, тоже. Будто от разных отцов…
Даже таких оговорок, вылетавших из таявшей от любви души, не замечал Сбыслав. Впрочем, великий князь их тоже не замечал. То ли потому, что прошло время, то ли оттого, что удалились они от родимой Руси на бессчётные расстояния, то ли просто потому, что одряхлел вдруг от злого бесконечного скрипа тысяч незнакомых с дёгтем колёс, свиста бичей, стона волов и рабов.
Караван двигался теперь заметно быстрее: и солнце вставало пораньше и попозже садилось, и люди стали расторопнее, и скотина шагала веселее. Теперь останавливались ещё засветло, и рабы-погонщики, едва выпустив из ярем волов, чёрным скопом бросались вместе с ними на пастбище. Рвали съедобные травы прямо из-под копыт скотины, выкапывали коренья и, едва отерев их, с жадностью запихивали в рот и жевали, жевали. И никто не препятствовал: стража и сама собирала черемшу.
С каждым переходом приближался Каракорум.
Даже Гражина знала, как быстро он приближается, несмотря на то что судьбой и заботами есаула Кирдя-ша была надёжно изолирована от всех, кто мог что-либо сообщить ей. И в самом деле была одна, даже без привычной и некогда любимой наперсницы Ядвиги, с таким торжеством поднявшей когда-то мило предложенный хозяйкой малый серебряный кубок с венгерским вином. Но не бесилась, не сходила с ума от тоски и ровно ничего не обещающего одиночества. Она думала, холодно и спокойно раскладывая карты собственной судьбы.
Опасно оставлять тигрицу без внимания. Но об этом вспомнили потом, когда вспоминать было поздно. Да и вспомнил-то, собственно, один Кирдяш, так и умерший наедине с этими воспоминаниями.
Все мы умираем наедине с собственными воспоминаниями. В каком бы веке мы ни жили.
С каждым днём приближался Каракорум. Однако увидеть столицу огромной Монгольской империи было суждено далеко не всем спутникам скрипучего каравана. В неё были допущены только вольные и невольные русские мастеровые-переселенцы, чиновники, сопровождающие дары Бату, Гражина со своими служанками