детдомовский филиал. Но долго там никто не задерживался. Не хотел.
Помнится, это была осень, было холодно, все время шел дождь. Холодная паутина. Вечный стук дождя по жестяной крыше. Туман, от которого древний парк, бывший сад купца Гузнова, становился ненастоящим, будто рядом появлялся другой мир. Тогда он так же просто ушел из дома, неизвестно куда.
— …Трудовую книгу опять пришлось потерять, — рассказывал Мамонт. — Снова не ту статью указали, — На столе в тесном служебном купе появилась большая бутыль с алжирским вином по кличке 'Матрац'. — Мы вечные странники, путники, которые почему-то так не нравятся правителям. У нас ведь все на цепи должны сидеть.
— Давай за встречу.
— Давай… Я вот сейчас задумался, а что произошло с того времени? Жизни на чердаке купца Гузнова? Да ничего… Никакой жизни. Так, некоторый быт.
За окном тянулись бесконечные стандартные пейзажи: сараи, домики из шпал, палисадники, закопченные привокзальный скверы- обыденный российский пейзаж. Кажется, что, если так ехать, долго, очень долго, то можно встретить две совершенно одинаковые копии — там, за окном.
'Опять еду куда-то… Движимый неправильно понятым инстинктом самосохранения и благоприобретенным алкоголизмом', — Лучшее опять сдвигалось в будущее, на еще один неопределенный срок. Сколько еще впереди таких?
— Надо же, Василиск Иванович…
'Разве есть такое имя?' — Мамонт не поверил бы в это, если бы не знал, что Вася не способен шутить и вообще ко всяким играм мысли, проявлениям фантазии, относится с раздражением. Заметно было, что в этом он не изменился.
— Когда-то я удивился, узнав, что Самуил — одно из имен дьявола, — продолжал, не мог остановиться, Мамонт. — И ведь как-то люди с этим именем живут… Ты знаешь, у дьявола — восемь имен. Семь известных, а восьмое никто не знает. Произнести их все — значит вызвать его. Сидел бы сейчас здесь с нами…
— Есть у меня увлечение, даже мечта… Первое, машину купить… — Полнокровный Вася, уже красный от выпитого, даже загнул палец, видимо, собираясь считать увлечения, но почему-то замер, подозрительно глядя на Мамонта. Может решил, что тот не способен прочувствовать его мечту. Значит за это время приобрел способность замечать чужое настроение.
Мамонт, подперевшись ладонью, глядел в окно, на кинематографически меняющиеся виды:
— Иногда жалею, что, в отличии от актеров, я не играю в жизнь, а в ней живу. Хотя предпочел бы наоборот.
— Ты что, актер что ли? — Вася в недоумении морщил лоб.
Пили долго. За окном темнело, напитки становились все проще.
— Помню, Вася, ты раньше все махорку курил. У тебя сейчас закурить есть что?
В васин стакан с одеколоном, почему-то в подстаканнике, вдруг капнула слеза.
— Ты чего? — всполошился Мамонт, — ты не думай, что я за твой счет, что я на халяву… Я там, на Севере, к геологам устраиваюсь, на первые подъемные тебя так угощу!..
За окном стало совсем темно и от этого пусто. А поезд все шел и шел в эту пустоту, отчего становилось ощутимо, какая она большая. Вася куда-то исчез.
И потом шел еще много дней — в бесконечной просеке между деревьями, будто забирался в какой-то лесной тупик. Постепенно лес становился все реже и тусклее. Все ниже, кривые от лютых ветров, деревья. Тусклый свет, низкое небо, растущие из земли, гигантские валуны — они постепенно пробирались в другой мир.
'Будь проклята ты, Колыма, что прозвана черной планетою…' — бесконечно напевал Вася.
'До Колымы эти рельсы не идут', — все хотелось возразить ему.
Постепенно исчезали и исчезли деревья, за стеклом бесконечно тянулась какая-то бурая, усеянная валунами, арктическая степь. Место, где еще не закончился ледниковый период. Может это и называлось тундрой. На все более редких станциях и разъездах не иссякали люди, забравшиеся в эти угрюмые, бесполезные человеку, места. Все больше зеков, — уже бесконечное множество, — заполнивших станционные платформы. Мириады неудачников в тонких ушанках-пидорках с одинаковыми землистыми лицами, солдаты-охранники с автоматами.
Гуще и ближе к поезду — ,опутанные колючей проволокой, заборы, безрадостные строения из посеревшего от непогоды дерева. Мир из серого дерева и колючей проволоки.
'И там, за чертой, нет ни ада ни рая, ничего, пусто. А все это, Вася, есть здесь, конкретное, за грехи всем не овладевшим искусством жить.'
Станция 'Табсеяха'. Где-то в вагоне шумят пьяные амнистированные. Снаружи горестно кричат паровозы. Там, на платформе, среди неизменных, усаженных на корочки, зеков, — неизвестно как занесенная сюда, красавица-лейтенант в туго затянутой ремнем шинели. Греческий профиль, смоляные брови, даже в шапке почему-то видно, что она жгучая брюнетка.
'Ах, Табсеяха, ты Табсеяха!'
Особая растительная кислинка несоразмерно крепкого кофе.
'И москитов тут меньше: бриз с моря свежий…' — Он повернул колесико транзистора.
Сразу включился окружающий мир: шум, свист, кто-то орал, надрывался, кажется, пел, дальше какие-то сплетни- врешь, конечно!
'Крысиные гонки. А гонки как? Rats rase.'
'И все мы… Коммуникативные? Да, коммуникативные уроды. Люди, когда-то переделанные из животных, вынуждены теперь общаться тем, что есть: собственным голосом, словами. Книги, газеты — все искусственные приспособления, радио вот. А многие так и не способны понимать слова, так и живут в первобытном состоянии. И я теперь тоже… Опять несвоевременные мысли.'
Сквозь шипение и треск помех частят дикторы. И все время знакомое: 'бизнес', 'Вьетконг'…
'Где же мой велосипед? Водный?.. — почему-то всплыло в голове. Потом вспомнил, что отвел и привязал его в русле ручья, повыше, чтобы не унесло отливом. Ослабли напрягшиеся вдруг мышцы шеи, голова облегченно упала на песок.
Из помех проявился Сайгон, передача американского армейского радио. Этого непонятного комментатора Мамонт давно не любил: тот орал, блеял и кукарекал, хохотал над своими же остротами — все это было непонятно. Иногда комментатор взвизгивал, будто кто-то щупал его. — 'Может на самом деле?..' — Мамонт почти увидел это. Армейское радио. Навес, вроде колхозной риги, покрытый пальмовыми листьями, в вьетнамских джунглях. Таких же как эти, перед глазами. Под навесом- зеленые полевые радиостанции, много. Комментатор снует в парной духоте, с потной масляной рожей. Вот кто-то проходит мимо и хватает ублюдка за жирную мякоть. Опять тот зашелся от визга.
'Бардак! — И шутки были нелепые. Это было ясно даже при его знании английского. — Кто такой вообще военный комментатор?..'
Дальше — голос на фоне гула толпы: 'Если хотите, скажите, что я был барабанщиком…' — 'Не хочу. Что это еще за барабанщик?'
'Джаз. Ну, я слишком тощ для такой музыки…' — Он шевельнул колесико. Опять всплыл чей-то голос. Кажется, Синатры.
'Где сейчас Эллен? — вспомнил он почему-то. Он попытался и оказывается не смог представить Эллен здесь, на необитаемом острове. — Женщина не согласится смотреть на жизнь со стороны, не заставишь ее идти на странные эксперименты. Поперек физиологии, против жизненных процессов. Специфическая женская мудрость.'
Сейчас, лежа на песке, Мамонт видел ее лицо и неожиданно понял, что Эллен чем-то похожа на Бриджит Бардо, даже понял чем: улыбаясь, она немного хмурилась.
'Все же интересный этот мир… И люди суетливо сталкиваются в нем, случайно, как молекулы, — сложилось в голове что-то полупоэтическое. — Странная у меня жизнь,…странная,…всегда странная была. А сейчас страннее всего…'
Морщась от шипения транзистора, Мамонт вдруг понял, как близко этот мир, битком набитый людьми, и какое непонятное, искусственное, положение занимает он, оказавшийся вдруг в одиночестве посреди всего этого.