Сквозь туманные отрывочные воспоминания прорезался далекий голос. Чужой, Таня не узнала его.
— … покой… полный покой… Вспоминайте детство, Вересковку, дружную семью…
Не узнаваемый голос странно помогал мелькавшим видениям, и Танечка увидела себя девочкой в легком платьице до коленок. Только что на опушке леса поспела земляника — она всегда поспевала раньше именно там. На опушке березовой рощи, за проселком. И Таня пошла с плетеной корзиночкой. Такие корзиночки плел из вымоченных ивовых прутьев седой дедушка в деревне, и все дети в праздники непременно относили его внукам гостинцы.
Ивовые корзиночки — для земляники. А для нежной малины этот же дедушка плел кузовки из лыка. Лично драл его, а из самых широких полос плел кузовки, заранее выморив и отбив лыко, чтобы оно было гладким и не царапало нежную малину.
В саду малина не росла. Ее почему-то считали сорняком и боролись с нею не только садовник с помощником, но и все дети, поскольку в семье очень поощрялось новомодное трудовое воспитание. И Танечка, надев рукавицы, рвала колючую поросль с корнями, хотя очень любила саму ягоду. И все любили, но ходить за нею приходилось далеко, в лес, в крутой, сплошь заросший малиной овраг. Брали кузовки и шли непременно в сопровождении взрослых.
Это было настоящее путешествие, и Таня очень его ценила. Взрослые знали об этом, и однажды сурово наказали Танечку за какую-то шалость, оставив ее дома, когда все пошли за малиной в овраг. Это был не просто сбор ягод, это был поход в неизведанное, где жили не только привычные птицы, но и белки, зайцы, ежи и, как говорили, даже гадюки. Где после сбора ягод в малиновом овраге обязательно разводили костер на опушке, пекли картошку и ели ее прямо с обгоревшей, впитавшей золу и угольки кожурой. И никто не запрещал есть картошку с пылу, с жару, наоборот, мама считала это очень полезным, но именно там, и только там. В лесу, после похода, а не дома.
В саду было много крыжовника ( «берсеня», как его по-славянски называл отец). Этот славянский берсень надо было собирать еще до созревания, еще тогда, когда зелень ягод начинала блекнуть, переходя в иной, желтый цвет. Только такой, недозрелый крыжовник годился для варенья, которое очень любили все. А после сбора ягод содержимое всех корзинок высыпалось на стол, покрытый клеенкой, и начиналось самое интересное. Мама или Наташа играли на рояле, а остальные старательно перебирали крыжовник. И сколько же было смеха и шуток!..
Только однажды самая маленькая, Настенька, уколола пальчик и сама же смело выдернула колючку. А пальчик стал нарывать. Мама ставила согревающие компрессы, но образовался нарыв, от которого девочка очень страдала, плакала и не могла спать. Тогда пригласили доктора… Да, да, милого доктора, и он вскрыл нарыв. Танечка вызвалась ему помогать, все происходило на ее глазах, она видела кровь и гной, который тщательно выдавливал доктор. И ей было так больно за младшую сестренку, что она твердо решила стать врачом…
А мама после этого распорядилась, чтобы непременно очищали крыжовник от колючек, и выдала детям маникюрные ножницы. Папа насмешливо именовал такое занятие бритьем.
Боже, какое же это было счастливое время!… Неужели мы обречены уходить из него навсегда?..
— … это пройдет, Танечка. Я пропишу вам уколы, чтобы сон был долгим и спокойным…
Нет, нет, не надо никаких уколов. Надо оставаться в детстве, пока есть силы держаться за него. Ведь в детство нельзя впасть, это — старческая болезнь. Из детства можно только выпасть. Как из гнезда…
Да, еще был крокет. Детям расчистили площадку, засеяли газонной травой, и на ней они сами ставили ворота и мышеловки. И азартно, до слез и обид, гоняли шары с разными полосами. Обиды детства… Боже, какая сладость сегодня вспоминать о них! Таких наивных, простых, легких, еще не успевших подрасти и потяжелеть, чтобы не возникать из ничего, как чаще всего бывает в детстве, а нежданно обрушиваться на плечи невероятно тяжелым и тусклым, как свинец, взрослым грузом. И тогда боль навечно с тобой. Не в слезах, не в истошных воплях крестьянских баб, а — внутри. В сердце твоем, и от этой боли нет никаких лекарств.
Откуда же эта боль в ней? Может быть, сказать о ней врачу?.. Нет, нет, никаких детских жалоб. Жалобы кончились вместе с детством. Потому что кончается само детство. Навсегда. И некому больше пожаловаться, некому поплакаться, некому покаяться.
Почему некому? А Господь?..
Только вот беда — они никогда не исповедывались. Никогда не говели, потому что форма столь легкой фронды была широко распространена в кругах русской интеллигенции. Да, они посещали церковь, но посещали по семейным традициям, а не по личной потребности. Свадьбы и похороны, именины и общие семейные торжества служили причиной посещений церковных служб, но исповедываться… Нет, нет, у них было заведено совершенно по иному. Каждому ребенку выделялся один день в месяц, когда он обязан был отчитываться в своих детских грешках. Девочка — наедине с мамой, мальчик — наедине с отцом. И эти детские покаяния никогда не обсуждались никаким семейным советом. И все младшие Вересковские настолько привыкли к этому, что им и в голову не могло придти хоть полслова поведать кому-либо, кроме родителей. Родители всегда были для них представителями всех самых высших сил.
А когда у Тани начался пугающий девочек болезненный переход из детства в девичество и она со слезами сказала об этом маме под великим секретом, мама только ласково улыбнулась.
— Это естественно, не надо тревожиться. Просто ты становишься барышней, и надо пить козье молоко.
Почему вдруг надо пить козье молоко, мама не объясняла. Козу купили немедленно, Танечка стала пить ее молоко, которое не любила, но отказываться от него и не подумала. Она очень любила маму, и поэтому вскоре полюбила не только козье молоко, но и саму козу.
Какое это великое счастье — иметь про запас маму!..
— … вам надо успокоиться. Я дам легкое снотворное…
Опять — голос доктора. Почему он такой знакомый, почему?.. И опять — ее внутренний ответ с плотно зажмуренными глазами: нет, нет, нет! Я — сама. Сама обязана справиться с собою. Сама…
Но снотворное ей все же дали, и Танечка впервые за много дней уснула крепким сном без сновидений. А перед тем, как проснуться, увидела вдруг козу. С рожками и бородкой, но не задиру, а очень приветливую. Тогда окончательно проснулась, села на кровати и громко спросила неизвестно кого:
— Где я?
И вдруг услышала мамин голос. Как в яви:
— Ты на перепутье, доченька. Возьми веник и грабли. Подмети дорожки к дому и очисти сад от сухих веток и старой листвы. И все отсеется. Все второстепенное отсеивает труд. Не ради искупления грехов, а ради их анализа и решения.
Это был мамин совет, Таня в нем не сомневалась. И поэтому, как только появился доктор, сказала ему, что очень хочет работать. Подметать коридор, мыть полы, поливать цветы.
— Прекрасное решение! — просиял доктор. — Поздравляю, вы на верном пути к выздоровлению.
Так Татьяна стала уборщицей психиатрической лечебницы, все палаты которой всегда закрывались на ключ. Она старалась, ценя не только свою весьма относительную свободу, но и доверие почему-то такого знакомого лечащего врача. И доктор Трутнев, свято уверовавший в теорию, что труд всегда ведет к облагораживанию характера и смягчению импульсов внезапного раздражения, исступления или приступа безадресной злобы, никак не мог понять, почему в его лечебницу попала именно Танечка Вересковская. Ему не передали историю болезни гражданки Сукожниковой, а потому он и не знал, что такого документа попросту не существует в природе.
А запрашивать не решался. Гражданка Татьяна Сукожникова поступила по прямому распоряжению Чека, а это учреждение уже успело внушить такой страх размахом бессудных расстрелов, что Петр Павлович сдерживал свое профессиональное любопытство. Но к больной, адресованной прямиком ОТТУДА, относился с особым вниманием. Хотя никому не говорил, что знает ее с раннего детства.
Однако проверить ее не мешало, чекисты могли и завербовать Танечку на свою службу. Россия вступила на глухую трясину доносов, клеветы, шепотков да намеков, и все стремились хоть как-то нащупать первый шажок в старой детской игре «веришь — не веришь», ставшей вдруг образом самой жизни. А большевистская власть подкрепила это неизвестным доселе категорическим императивом «доверяй, но проверяй».