Он послал к дому тех же двух бойцов с гранатами. Они пошли дворами, но вскоре один из них вернулся, зажимая ладонью простреленную щеку. «А где Селезнев?» — спросил Поливода. «Убили, — невнятно пробормотал боец. — Там у них как крепость: вокруг мешки с песком, пулеметы на всех этажах…» Он сплюнул кровью и прислонился к стене. «Не выполнили мы, товарищ старший лейтенант…» Поливода стиснул зубы. «Я сам пойду, — хрипло выдавил он и обернулся. — Кто со мной добровольцем — шаг вперед!» Политрук Тарасенков положил ему руку на плечо. «Не надо. Сам зря погибнешь и людей погубишь». — «А что же, по-твоему, отступить?» — «Зачем? Прорваться всем вместе с орудиями на площадь и ударить прямой наводкой».
…Это был самый страшный бой. Немцы сопротивлялись отчаянно. Они знали: если противник возьмет этот дом, то возьмет и площадь, а если возьмет площадь, значит, и город. Орленко никогда не думал, что какой-то квартал, всего сто метров, такой длинный, почти бесконечный… Здесь все происходило мгновенно: упал — вскочил, выстрелил — снова упал… Они наступали под сплошным огнем. Пули, казалось, сыпались с неба, вылетали из-под земли — из подвалов, канализационных ям…
И все-таки этот проклятый дом был взят. Взят!
На площади горел подбитый немецкий танк. Ветер нес густой чад, пахло порохом, маслом и еще чем- то паленым. Орленко вбежал в нижний этаж — там прежде был ресторан. В дыму, опрокидывая столики, метался толстый офицер в черном с пистолетом в руке. Орленко выстрелил — мимо. Немец прицелился. Кто-то крикнул: «Ложись!» Раздался взрыв, офицер упал. Серов, бросивший гранату, вскочил, подбежал к немцу, потрогал его ногой. «Готов!» Орленко тоже поднялся, пошатываясь, побрел к буфету. Перед глазами плыли круги, со стойки на пол текло что-то красное: не то вино, не то кровь… Не глядя, он нащупал бутылку, выбил ладонью пробку, отхлебнул: «Водка!» Он протянул бутылку пограничнику. Серов ошалело смотрел на него. «Товарищ секретарь?» И вдруг догадался: «За первую победу!»
Перемышль снова был советским, уже два дня. И снова он, Петр Васильевич Орленко, выполнял свои прежние обязанности секретаря горкома партии. Руководил эвакуацией женщин и детей, отправлял в глубокий тыл банк, ценное оборудование.
Нужд было много. Город существовал — истерзанный, израненный, но живой, и люди как всегда обращались к секретарю со своими просьбами и заботами. Он делал что мог: собирал пекарей, механиков, машинистов, врачей: одних уговаривал, другим советовал, третьих ругал… Его слушались, может быть, потому, что видели его лицо, серое от бессонницы, и пропотевшую красноармейскую гимнастерку. Он мог воевать и трудиться, вместе со всеми жил и питался, не требуя для себя никаких привилегий, а это, он понял, действует на людей лучше всяких красивых речей. Если надо, он первым брался за лопату или за гаечный ключ, и ему тут же приходили на помощь, и дело сдвигалось с места, работа закипала, и невозможное становилось возможным…
Жизнь в городе постепенно налаживалась: уже работали три пекарни и в магазинах торговали свежим хлебом. Возобновила работу водокачка. В надежных подвалах и старых заброшенных фортах расставили койки, оборудовали операционные, и врачи, перестроившись на военный лад, при свете коптилок и мигающих аккумуляторных лампочек резали, штопали, гипсовали раненых. Кое-кому даже выдали зарплату — авансом, за месяц вперед, и люди почувствовали себя еще увереннее. Значит, решили они, дело прочно…
Так было здесь, в Перемышле. И так, думал секретарь горкома, происходит везде, во всех других пограничных городах, оправившихся от вероломного фашистского удара. Иначе быть не могло. Он специально послал шофера за газетами в соседний Добромиль.
— Без них не возвращайся! — предупредил секретарь. Ему не терпелось прочитать первые сводки.
Долгожданная «Правда» принесла нерадостные вести. Противник продвинулся на десятки километров в глубину почти по всему фронту.
Дважды перечитав сводку, Орленко почувствовал будто проваливается в пустоту. Желанная тишина, которая наступила после дневной канонады, вдруг показалась зловещей.
— Разрешите войти? — раздался звонкий голос. Орленко вздрогнул и посмотрел на стоявшего в дверях человека. Это был Королев.
— Я на партсобрание.
— Входи.
Молоденький политрук, сияя, вынул из планшетки газеты, протянул секретарю.
— Прочитайте, это, наверное, о нас пишут.
— Где?
— А вот. «Как львы, дрались пограничники, бессмертной славой покрыли себя вчера бойцы-чекисты. Только через мертвые их тела мог враг продвинуться на пядь вперед». Как львы! — с гордостью повторил он и засмеялся. — Я бойцам только что вслух читал. Два раза подряд!
«Правда» была та же самая, от двадцать четвертого июня. Но почему же он, Орленко, не заметил этой статьи?
— А сводку тоже им читал? — спросил секретарь.
— Конечно…
— Ну и что бойцы?
— Ничего, нормально. Сперва, говорят, враг нас на пядь, а потом мы его вспять. Одним недовольны: почему на границе остановились, дальше немца не гоним? Хочу сегодня об этом на партсобрании сказать.
Орленко любовно посмотрел на политрука, на его вдохновенное мальчишеское лицо с большими чистыми голубыми глазами и почувствовал, что так же думает и он сам: почему бы не выбить немцев из Засанья и, развернувшись по фронту, не пройти на север, не ударить врага в спину, помочь соседям у Равы-Русской…
Вошел Поливода — теперь он был комендантом города, — сдержанно поздоровался, сел.
Часы на стене пробили одиннадцать. Этот мирный звон вернул всех в уже забытое привычное состояние. Коммунисты — их собралось не меньше ста человек — притихли, зашуршали блокнотами.
— Начинай, Петр Васильевич, — сказал Тарасенков.
Орленко поднялся, посмотрел на людей. Таких собраний у него еще не было. Многие пришли с передовой и скоро уйдут туда же, и кто знает, удастся ли им дожить до следующего… Он молчал. Перед ним сидели и стояли настоящие коммунисты, проверенные огнем. Им нужны не прежние, не тысячу раз сказанные-пересказанные слова, а какие-то другие, особенные…
— Товарищи! — медленно проговорил Орленко. — Партийное собрание батальона погранотряда считаю открытым.
Тарасенков доложил о боевых действиях, привел примеры доблести и геройства пограничников и ополченцев, вернувших штурмом город и вот уже два дня мужественно оборонявших его в условиях беспрерывных вражеских атак с земли и с воздуха, сказал о наших и немецких потерях, сослался на известную многим статью в «Правде», перечислил фамилии бойцов и командиров, подавших заявления о приеме в партию, и перешел к основной части доклада — дальнейшим задачам организации…
Все это было знакомо каждому из присутствующих: и подвиги, и потери, и атаки врага, и свои задачи, но теперь, выстроенные в ряд, они воспринимали уже как нечто новое и значительное. «Вот она, великая магия слова, — думал Орленко, — даже не слова, нет, а идеи, объединяющей всех нас: командиров и подчиненных, старых и молодых, опытных и наивных… Слова могут быть разными, как и люди, но идея — идея должна быть одна, великая и святая, как правда. И можно убить человека, можно разрушить города и села, но убить и разрушить идею, если она справедлива и дорога всем, всему народу, нельзя!»
Собрание было бурным и закончилось, когда уже начало светать. Секретаря горкома избрали и секретарем партбюро сводного батальона, его кандидатуру предложил Поливода. Люди заторопились. «Пора на места, а то немец уже, поди, просыпается, скоро нам из пушек «гутен морген» скажет!»
Орленко остался в комнате один. «Надо бы переписать протокол! — спохватился он. Но махнул рукой. — Сойдет и так, разве дело в бумаге?» Он перечитал протокол. Все правильно. «Слушали…» «Постановили… Удержать границу, не дать кусочка родной земли, защищать до последней капли