Около двух часов пополудни турецкие атаки стали стихать. Ценой неимоверных усилий и жертв противник лишь потеснил русских, так и не сумев прорвать единого фронта обороны. Смолкли турецкие рожки, крики «Алла!», залповый огонь защитников и их редкое «Ура!». Только жужжали пули, смачно ударяя в камни.
Беневоленский лежал в неглубокой снарядной воронке. Боль в раненой руке, начавшись сутки назад, исподволь, почти незаметно, переросла в невыносимо ноющую, от которой он скрипел зубами и покрывался потом. «Неужели гангрена? — отрывочно думал он. — Но я же обработал рану… Неужели гангрена?..» Надо было спешить к врачу, пока притих бой, пока его не свалила эта страшная боль и пока еще были силы. Он выбрался из воронки и медленно потащился к белым домикам перешейка, где доктор Коньков развернул основной перевязочный пункт.
— Эй, куда под пули-то, куда? Пригнись, слышь, что ль!..
Кричали брянцы: около сотни их лежало в наспех отрытых ложементах. Это был резерв полковника Липинского, который он пока приберегал. Беневоленский услышал крики, но посмотрел в другую сторону; ему почудился звон. Оглянулся и рядом, в полусотне шагов, увидел турок. Пригнувшись, они быстро пересекали позицию, намереваясь с тыла ударить по Стальной батарее и таким образом замкнуть оба конца подковы, охватившей гору Святого Николая. Замкнуть и отрезать южную позицию русских от Центральной, рассечь всю систему обороны надвое, лишить возможности маневрировать артиллерийским огнем и резервами. Как свыше двух сотен турок сумели просочиться через оборону правого фланга, раздумывать было некогда.
— Брянцы, за мной!.. — крикнул Беневоленский. — Бей турок, братцы! Ура!..
Турки крались осторожно, опасаясь не только преждевременно обнаружить себя, но и пуль собственных черкесов. Все внимание их было устремлено вперед, к Стальной батарее, они то ли не заметили одиноко бредущего Беневоленского, то ли посчитали, что он их не заметил; как бы там ни было, а брянцы первыми увидели противника и рванулись к нему с такой неудержимой яростью, что часть турок тут же бросилась бежать, но большинство было перебито на месте.
— Благодарю, вольноопределяющийся, — сказал капитан, командовавший брянцами. — Вы лихо и, главное, вовремя отдали команду. Ранены? Дать провожатого?
— Нет… — мучительно задыхаясь, сказал Беневоленский. — Я доберусь сам, капитан.
И, пошатываясь, медленно потащился к белым домикам, со страхом думая, что это все-таки она. Гангрена.
4-я стрелковая бригада генерал-майора Цвецинского не принадлежала к гвардии не обладала никакими привилегиями и даже не имела истории. Бригада была сформирована незадолго до войны из стрелковых рот обычных пехотных полков и предназначалась для огневого боя. Стрелки были вооружены более современным оружием, лучше обучались, лучше стреляли, привыкли действовать рассыпным строем и с огранизацией специальных соединений стали значительной ударной силой. 4-я стрелковая бригада впервые показала себя в боях за переправу, отлично действовала в составе Летучего отряда Гурко, но особую славу принесли ей дни «шипкинского семиднева». Именно тогда она получила от солдат прозвище «Железной» — сначала неофициально, затем — в газетах и корреспонденциях, а позднее и в официальных документах. Это был первый и единственный случай в русской армии, когда воинская часть называлась не по месту первоначального формирования и даже не по имени шефа, — как правило, члена царствующего дома, — а так, как назвал ее сам народ.
Дорожа каждой минутой, отпущенной корпусным командиром на отдых, Цвецинский все же провел своих стрелков через Габрово. До этого тихого, не тронутого войной городка уже доползла паника и ужасающие слухи о несметных полчищах османов, якобы окруживших защитников перевала.
— Стрелки! — сказал Цвецинский перед тем, как отдать команду. — Мы — единственная русская сила, которую увидят сейчас жители города и беженцы из-за Балкан. Знаю, что устали вы непомерно, и марш нам предстоит тяжелый, но подтянитесь, братцы. Пусть уверуют в нас, пусть успокоятся.
Стрелки, совершившие двухсуточный бросок по сорокаградусной жаре, молча выровняли ряды, застегнули мундиры, подтянули ремни, лихо надвинули кепи. Бригада прошла через город, крепко печатая шаг разбитыми сапогами, в которых уже нестерпимо горели ноги. И, несмотря на ранний час, жители высыпали на улицы от мала до велика. Мужчины снимали шапки и кланялись в пояс, женщины плакали, поднимали детей, девушки бросали цветы под ноги стрелков. А когда колонна появилась на площади, где скопилось особенно много народа, седой священник с крестом в руке громко крикнул:
— Болгары, на колена!
Вся площадь опустилась на колени, и лишь священник остался стоять, торжественно осеняя крестом проходивших солдат. И стрелки прошли через эту площадь так, как не ходили ни на каком высочайшем смотру.
За городом Цвецинский выбрал запущенный сад, остановил бригаду:
— Подниму ровно через двести минут.
Солдаты и офицеры падали на землю, едва дойдя до тени. Торопливо сбросив сапоги, мгновенно засыпали, и скоро усталый храп повис над спящей бригадой. Цвецинский расположился в полуземлянке хозяина сада — старого болгарина, сын и дочь которого вторые сутки возили на Шипку воду и хлеб. Старик упрашивал генерала отдохнуть, обещая разбудить вовремя; Цвецинский немного поупрямился, но глаза слипались сами собой.
— Через час разбудишь, — сказал он, тут же рухнув на хозяйский топчан.
Его разбудил не старик, а незнакомый господин в легком чесучовом пиджаке.
— Пора вставать, генерал.
— Кто вы? — удивленно спросил Цвецинский, еще не придя в себя со сна.
— Корреспондент. Василий Иванович Немирович-Данченко. Получил разрешение корпусного командира Федора Федоровича Радецкого следовать с вами. Не возражаете? — Не ожидая согласия, Василий Иванович улыбнулся и указал на низенькое оконце: — Ваши спят, как в раю.
Стрелки по-прежнему храпели в саду, но теперь вокруг них было множество болгарских женщин. Они осторожно перетаскивали спящих в тень, когда до них добиралось солнце, отгоняли мух, смачивали губы водой; многие, сев на землю, положили на колени стриженые солдатские головы.
— Беженки, — со вздохом пояснил Немирович-Данченко. — Макгахан сказал мне, что Сулейман уничтожил в долине Тунджи не менее двадцати тысяч болгар.
— Сколько я спал? — озабоченно спросил Цвецинский.
— Почти два часа, генерал. Извините, но я посчитал, что вам это необходимо.
Через полчаса бригада выступила. Передохнувшие стрелки шли быстро, но дорога становилась все круче, а солнце уже немилосердно жгло спины, высушивая пот; солдатские рубахи покрылись соляной коркой, панцирем сковав разгоряченные тела.
— Ваше благородие, дозвольте разуться. Ноги в кровь сбил, невмоготу.
Офицеры кивали: на слова не хватало сил. Уже добрая треть стрелков шагала босиком, оставляя кровавые следы на пыльной каменистой дороге. Цвецинского нагнал командир батальона:
— В батальоне три случая солнечного удара, ваше превосходительство. Необходим короткий привал.
— Посмотрите вперед, полковник.
За поворотом резко выделялась в ослепительной синеве неба крутая вершина Святого Николая. Темные облака дыма скрывали ее подножие, и уже слышался тяжкий грохот орудий.
— Лучше потерять сто человек от солнечных ударов, чем опоздать на полчаса. — Цвецинский спрыгнул с седла. — Всем офицерам спешиться, на лошадей сажать слабосильных. Вперед, стрелки! Там, на перевале, гибнут наши товарищи, только мы можем помочь им.
Шоссе вздыбилось еще круче, раскаленный воздух дрожал перед глазами, и с каждым шагом все яснее доносился грохот сражения. Все чаще падали теряющие сознание солдаты; их стаскивали в тень и оставляли до подхода женщин: с кувшинами воды болгарки шли позади бригады.
Из-за отрога горы навстречу вылетел казак в изодранной нательной рубахе, без фуражки, с кое-как перебинтованной головой.
— Братцы, скорее! — хрипло кричал он. — Со всех сторон турка валит! Наших совсем мало осталось, поднатужьтесь, братцы!..