— Они английские, двойные, не протекают. Вы у нас заночуете?
— Нет, что вы, я турок сопровождаю. Благодарю вас, и позвольте откланяться.
— Всего доброго. Счастливого пути.
И братья расстались, так и не узнав никогда, что четверо суток провели рядом. Иван не стремился видеть раненого, и пути их, случайно встретившись, более никогда уже не пересекались.
Гавриил долго балансировал на грани жизни и смерти, без единого стона снося мучительные перевязки. Старший врач сам делал Олексину ежедневную очистку ран, непременно навещал вечерами, но день ото дня мрачнел все более.
— Гангрена меня не беспокоит, — говорил он за чаем патронессе госпиталя Александре Андреевне Левашевой. — Но раны упорно не заживают, и рожистое воспаление я исключить не могу.
— Николай Васильевич, я умоляю сделать все возможное. Это — Гавриил Иванович Олексин, которого все считали погибшим в Сербии.
— Попробуем, — вздыхал доктор. — Все попробуем, что в силах.
Был еще один человек, который знал, кто этот израненный, умирающий офицер. Когда сестра вскрыла пакет, все вдруг поплыло перед ее глазами. Она знала раненого, знала едва ли не каждый день, проведенный им в Сербии, но была убеждена, что его нет в живых, как нет в живых и ее брата. Перед нею в беспамятстве лежал тот, о ком с такой необычной теплотой говорил всегда сдержанный, холодноватый Збигнев Отвиновский. Через погибшего Андрея, через шагнувшего в страшную, опутанную жандармами темноту Отвиновского шла прямая ниточка к Гавриилу Олексину. Ниточка, сроднившая обеспамятевшего поручика с сестрой милосердия Ольгой Совримович.
Вокруг грозных плевненских укреплений медленно стягивалось кольцо блокады. Руководивший ею генерал Тотлебен был нетороплив, настойчив и дальновиден: он лишь немного перетасовал поступившие в его распоряжение войска и отдал приказ перейти к активной обороне. Войска закапывались в землю, строили позиции для артиллерии, улучшали дороги и — ждали. Ждали, когда Осман-паша либо выйдет из города, либо сдастся на милость, поскольку не сможет прокормить свой гарнизон: основной путь его снабжения. — Софийское шоссе — уже трещал по всем швам под ударами собранных в единый кулак русских кавалерийских частей.
16-я пехотная дивизия, командиром которой после третьего плевненского дела был назначен Михаил Дмитриевич Скобелев, получила самостоятельный участок. Скобелевцы лихорадочно, днем и ночью строили утепленные землянки: осень 1877 года выдалась, как на грех, ранней, холодной и дождливой. Прозорливое интендантство, вычеркнувшее из списков поставок зимнее обмундирование, пыталось наверстать упущенное, но бюрократическая машина раскручивалась с обычным российским скрипом, а солдаты и офицеры тем временем мокли под проливным дождем и стыли на пронизывающем ветру.
Увидев войну в ее наиболее страшном, кровавом обличье, Федор воспринял ее как должное. Он уверовал в свою волю, нашел товарищей, с которыми ему было легко и просто, в известной степени вернулся к себе самому — открытому и приветливому, — но вернулся уже на новой ступени, не просто возмужав, а и повзрослев, окрепнув не только телом, но и душой.
Но война изменилась, изменились и обязанности ординарца. Теперь Федор уже не скакал, загоняя лошадей, с боевыми приказами, не разводил частей по позициям и не передавал устных распоряжений. Теперь он, помогая штабным офицерам, добывал портяночное полотно и нательные рубахи, вымаливал внеочередные сапоги и шинели. Война обернулась кругом, показав Олексину свой целехонький, жирный, неприглядный зад: взяточничество интендантов, пьянство тыловиков, картежные игры с тысячными банками поставщиков-посредников. И все они горестно вздыхали, повторяли громкие фразы о долге и патриотизме, клялись в отсутствии того, что требовалось, выразительно шевеля при этом цепкими пальцами.
— Не расстраивайтесь, Олексин, — улыбался Куропаткин. — Выбить у нашего интендантства лишнюю пару сапог труднее, чем выиграть сражение.
Он возвращался под вечер после одной из таких пустых поездок: улыбчивые снабженцы отказали в просьбе выделить дивизии трофейные одеяла для лазаретов. Топал по грязи, с ненавистью вспоминая холеные лица и блудливые глаза, и в упор столкнулся с незнакомым поручиком, наотмашь хлеставшим по щекам низкорослого солдата в грязной, насквозь промокшей шинели. Солдатик стоял навытяжку, дергая головой от каждого удара, и молчал.
— Вот тебе, скотина, вот!..
— Прекратить! — Олексин рванул офицера за плечо.
— Вы это мне, сударь? — со зловещим удивлением спросил поручик.
— Иди, — сказал Федор солдату.
Но солдат не двинулся с места: приказание господина в длинном пальто и шляпе с мокрыми обвислыми полями его не касалось. Он лишь посмотрел на Олексина тоскливыми покорными глазами и вновь преданно уставился на офицера.
— Ступай, — проронил поручик; дождался, когда солдат уйдет, натянуто улыбнулся. — Вы что-то хотели сказать?
— Я хотел сказать, что вы — мерзавец, поручик. А поскольку мерзавцы мерзости своей не понимают, то восчувствуйте ее.
И с силой ударил поручика по щеке. Офицер дернулся, рука его метнулась к кобуре; возможно, он бы и пустил в ход оружие, но неподалеку показалась группа солдат.
— Я пристрелю вас, господин ординарец. Рано или поздно…
— Зачем же поздно? Завтра в семь утра я буду ждать вас в низине за обозным парком. — Федор коротко кивнул и, не оглядываясь, зашагал к штабу: доложить об очередной неудаче.
Вечером он попросил Млынова быть его секундантом. Адъютант молча выслушал и спросил:
— Прискучило служить, Олексин?
— Полагаете, что он непременно убьет меня?
— Полагаю, что Скобелев вышвырнет вас из дивизии при любом исходе.
— А вы не говорите ему. Идет война, и никто не застрахован от турецкой пули.
— Это — мысль, — усмехнулся Млынов. — Тогда идите-ка спать.
Отправив Федора, Млынов тут же разыскал Михаила Дмитриевича, которому и доложил о предстоящей дуэли. Поступил он так не потому, что беспокоился за Олексина, и даже не столько по долгу службы, сколько из неприятия самих дуэлей как средства улаживания ссор. Ему, отнюдь не дворянину, глубоко претило дворянское спесивое кокетство с собственной жизнью.
— Арестовать, провести дознание, — хмуро сказал Скобелев. — А Олексина — вон. Хотя и жаль.
— Олексин не виноват, Михаил Дмитриевич, — зная генеральскую вспыльчивость, Млынов говорил осторожно. — Уверен, если бы на ваших глазах били человека, который не может защищаться, вы бы тоже не удержались от пощечины.
— Да? — Скобелев недовольно посопел. — В семь часов у них рандеву? Ну что же, все должно быть по правилам.
Со временем Олексин ошибся: в семь утра в низине было еще темным-темно. Однако они с Млыновым приехали точно, а вскоре пожаловала и противная сторона; оскорбленный поручик Сампсоньев и его секундант, крайне недовольный всем происходящим.
— Господа, — сказал он, представившись. — Я прошу вас не по кодексу дуэли, а исходя из более высоких принципов, немедленно примириться. Дуэль во время войны, да еще в расположении дивизии, чревата…
— Нет! — резко перебил Федор.
— Примирения не будет, — сказал Млынов. — Извольте, господин секундант, пройти со мной и определить места.
Федор вспомнил о Владимире, но это не вывело его из того спокойствия, в котором он пребывал. Оно даже пугало его, это спокойствие, ибо разумом-то он понимал, что поручик стреляет лучше. «Уж не к смерти ли этот покой?» — подумал он, но и подумал-то между прочим, по-прежнему не ощущая никакого волнения.
Вернулись секунданты. Олексину выпал второй номер, и он, взяв у Млынова револьвер, пошел на позицию, чавкая сапогами по болотной топи.
— Готовы? — спросил секундант.