дальнейшей жизни. И улыбался, не подозревая, какие испытания ждут его в конце этого ночного путешествия.
Под утро он прибыл в болгарский городишко, где размещались его склады. С кряканьем и оханьем окатившись холодной водой, оделся, приказал подать завтрак и, прихлебывая кофе, просматривал документы и отчеты. Гартинг жил здесь же, через два дома, но Роман Трифонович хотел знать дело из бумаг, а уж потом — со слов того, кто замещал его во время двухнедельного отсутствия. Он не успел просмотреть документов, как лакей доложил, что личный порученец генерала Скобелева просит немедленно принять его.
— Проси!
Роман Трифонович встал и пошел к дверям, радостно улыбаясь, поскольку хорошо знал этого порученца. Но Федор лишь холодно кивнул головой.
— Завтракаете? Вот вам пирожок к кофе.
И поставил на стол котелок. Хомяков с удивлением посмотрел на забрызганного грязью, усталого и непримиримо колючего гостя, на солдатский котелок и спросил с удивлением:
— Что сие, Федор Иванович? Сюрпризик, никак?
— Сюрпризик, — Олексин сорвал тряпицу, которой был обвязан котелок. — Презент от солдат Шестнадцатой дивизии генерала Скобелева. Приятного аппетита, господин Хомяков.
— Приятного аппетита, говорите? — Роман Трифонович взял котелок, встряхнул, сразу перестав улыбаться. Постоял, опершись руками о стол, выдавил: — Сволочи.
— Зачем же во множественном числе? Сволочь одна, и носит она вашу фамилию, что мне неопровержимо доказали в интендантском управлении.
Роман Трифонович посмотрел на него тяжелым отсутствующим взглядом, взял сигару, тут же отбросил ее и начал лихорадочно листать документы.
— Если бы поставщиком оказались не вы, я бы вколотил в глотку эту муку, — маловразумительно сказал Федор. — Уж не только на крови солдатской барыши наживаете — на хлебе. Хлебе!
— Оправдываться не буду, — не поднимая головы, сказал Хомяков. — Моя фамилия, и я в ответе. Муку получишь новую, бесплатно, все тридцать тысяч пудов. Крупчатку саратовскую поставлю, вот тебе мое слово. Поезжай, сам разберусь.
— Без муки не поеду.
— В глотку, говоришь, вколотил бы? — Хомяков прошел к дверям, распахнул: — Гартинга ко мне. Живо! — вернулся, постоял. — Хорошо, Федор Иванович, покажу я тебе, кто это сделал, а что потом будет… — Он вздохнул, покрутил головой: — Ах, сволочи, что учинили! Я жену ездил хоронить, две недели отсутствовал. Нет, не оправдываюсь, ни в чем не оправдываюсь, только… Только у меня тоже своя честь имеется, не у тебя одного.
Федор молчал. Гнев его не исчез, а как бы осел, ушел вглубь, и выплескивать его в адрес Хомякова он уже не мог. Не из-за Варвары: он понял, что Роман Трифонович действительно не имеет отношения к этой муке.
— Пирожки, — усмехнулся Хомяков, по-прежнему тяжело глядя куда-то мимо Олексина. — Знаешь, Федор Иванович, кто пирожки такие печет? Тот, кому на Россию плевать, на солдат плевать, на народ — тоже наплевать да растереть.
— Разве в этом дело? — вздохнул Федор. — Вот он, ваш частный почин, которому вы дифирамбы пели, что же теперь-то возмущаетесь? В барышах обошли, околпачили?
— Околпачили, — согласился Роман Трифонович. — Только не в том, в чем ты думаешь. Имя мое они опоганили, Федор Иванович, имя. Это, брат, куда посерьезнее. Я делом жив, а его без обману делают, с полной совестью.
— О совести бы лучше помолчать, — буркнул Федор. — Знаю я вашу совесть, господа предприниматели. И по Петербургу знаю, и по Туле, и по войне. Все я теперь знаю.
— Нет, не все, — усмехнулся Хомяков. — Меня ты не знаешь.
Он прошел к дверям, велел подать два прибора. Пока лакей ставил их, ходил по комнате, сосредоточенно попыхивал сигарой.
— Проведешь Гартинга и более не входи, — сказал он лакею; дождался, пока тот вышел, жестом пригласил Федора к столу.
— Благодарю. Сыт вашими поставками.
— Да, не знаешь ты меня, Федор Иванович, — с непонятной обидой сказал Роман Трифонович.
Федору показалось, что эта злосчастная гнилая мука больно ударила по Хомякову, что Роман Трифонович мучительно думает о чем-то, и думает как о трагедии. Он не понимал, чем вызвана эта его догадка, но размышлять не стал, а, помягчев, сел за стол.
— Кофе. Признаться, и ночь не спал, и продрог.
Хомяков налил кофе; Федор пил, а он продолжал ходить по кабинету. И ходил, пока не доложили, что пришел Гартинг.
— Проси.
Едва закрылась за лакеем дверь, как Роман Трифонович бросился к столу, снял с салатницы крышку, высыпал внутрь все содержимое котелка, вновь накрыл крышкой, а пустой котелок сунул под стол. И улыбнулся вдруг одними зубами.
— С приездом, дорогой Роман Трифонович, — сказал Гартинг, входя. — Еще раз примите соболезнования мои. Федор Иванович, если не ошибаюсь? Какая приятная неожиданность.
— Прошу к столу, — угрюмо сказал Хомяков.
— Помилуйте, только позавтракал.
— Прошу, прошу. Я вас таким блюдом угощу, какого вы сроду не пробовали.
— Ну разве что попробовать, — улыбнулся Гартинг, садясь за стол и заправляя салфетку. — Как ваша служба, Федор Иванович? Вижу, что превосходно, Георгия государь понапрасну не жалует.
Хомяков снял крышку, аккуратно положил на стол и, взяв салатницу обеими руками, вывернул все в тарелку Гартинга.
— Жри!
— Это… Это что такое?
— Думаешь, я с тобой стреляться буду? — с тихим бешенством спросил Хомяков. — В суд на тебя подавать? Я — мужик, видишь, гнида, мои кулаки? — он сунул оба кулака под нос Гартингу. — Я бить тебя буду. Смертным боем бить, сволочь.
— Как… Как вы смеете?
Гартинг попытался встать, но Хомяков с силой ударил его по плечу. Гартинг боком упал на стул, цепляясь за скатерть.
— Как смеете? Люди!
— Жри, скотина! — Схватив Гартинга за толстую шею, Хомяков ткнул его лицом в тарелку. — Жри, или забью. До смерти забью!
В голосе его звучала такая продуманная решимость, что Федору стало не по себе.
— Роман Трифонович, успокойтесь.
— Что? — Хомяков тяжело глянул. — Ступай-ка ты отсюда, Федор Иванович. Дело у нас свое, компанейское, нам без свидетелей сподручнее.
Маленький городишко был забит тыловыми службами, госпиталями, обозами, и Федора местные военные власти устроили на постой в болгарской хижине. В единственную комнату вход был прямо со двора, и ступени вели не вверх, а вниз, на земляной, прикрытый домоткаными половиками пол. Мебель состояла из крохотного столика на непривычно низких ножках да таких же маленьких, точно детских табуреток. Единственная кровать — скорее, ложе — представляла собой земляное возвышение, застланное старым ковром и одеялами. Несмотря на протесты, это ложе было отдано ему, а вся семья — муж с женой и дочерью — спала на полу у открытого очага.
На следующее утро Федора разыскал Евстафий Селиверстович Зализо. Всегда тихий, он выглядел уж совсем тишайшим.
— Можете ехать, Федор Иванович. Обозы уже пошли, к полудню нагоните. Крупчатка саратовская, тридцать тыщ пудиков.