белыми тучами нависло над самой водой. Сырой воздух был почти неподвижен.
Лодки шли одна за другой. Торжественное шествие в честь Иакова Грёнэльва. Мачты и весла смотрели на небо и на море. Ленты на венках тревожно шелестели. Их век был недолог.
Матушка Карен напоминала пожелтевшую простыню. Хотя и с кружевной каймой.
Служанки казались намокшими шерстяными клубками.
Мужчины гребли, им было жарко, бороды и усы у них взмокли. Они гребли в лад.
В Рейнснесе все было готово к поминкам. На больших блюдах лежали бутерброды. Печенье и сдоба, разложенные на деревянных тарелках, стояли на полу в погребе и на полках в больших сенях, прикрытые салфетками.
Рюмки и чашки чинно выстроились в буфетной среди белых льняных салфеток с монограммами Ингеборг Грёнэльв и Дины Грёнэльв. В этот день в ход пошло столовое полотно обеих жен Иакова. Рюмки были протерты до блеска под строгим присмотром Олине.
На поминки ожидалось много народу.
Дина исступленно топила у себя печь, хотя окна в зале не замерзли. Ее лицо, утром такое серое, постепенно приобрело свой естественный цвет.
Она беспокойно ходила по комнате, на губах у нее играла усмешка. Когда пробили часы, она подняла голову, словно животное, почуявшее опасность.
Фома осторожно, почти беззвучно, опустил охапку дров в короб из кованого железа. Потом снял шапку и от растерянности скомкал ее в руке. Он был смущен тем, что находится в зале, в этой комнате, где стояли кровать с пологом и виолончель и где спала Дина.
— Матушка Карен велела мне остаться дома, все остальные уехали проводить Иакова в последний путь, — заикаясь, проговорил он. — Велела помочь, если какая нужда.
Знай он, что ленсман и матушка Карен решили оставить с Диной надежного человека, который помешал бы ей учинить что-либо над собой, пока в усадьбе никого не будет, он все равно не сказал бы об этом Дине.
Дина даже не шевельнулась, она так и стояла у окна спиной к двери.
Луна казалась маленьким бледным привидением. Уродец день безуспешно пытался пробиться то на севере, то на западе. Но за окнами по-прежнему было темно.
Фома натянул шапку и ушел. Понял, что он не нужен.
Однако, когда лодки уже далеко ушли во фьорд, он снова поднялся в залу. Принес графин со свежей водой. Вдруг Дине захочется пить?
Дина не поблагодарила его, не шевельнулась, даже виду не подала, что видит его. Фоме оставалось только поставить графин на стол у двери и уйти.
— Значит, от меня больше ничего не требуется? — тихо спросил он.
Дина как будто очнулась. Быстро подошла к нему. Встала рядом. Она была на полголовы выше его.
Ее длинные пальцы пробежали по его лицу как пальцы слепого.
Фома чуть не задохнулся. Забыл, что надо дышать. Она — так близко! Сперва он не понял, что ей нужно. Она стояла рядом и водила пальцами по его лицу.
Потом он залился краской, не смея поднять глаза. Он знал, что она ждет его взгляда. Наконец он набрался мужества и посмотрел ей в глаза.
Она кивнула, вопросительно глядя на него.
Он тоже кивнул. Только чтобы ответить. И хотел уйти.
Тогда она улыбнулась и прижалась к нему. Левой рукой с трудом расстегнула его вытертый жилет.
Он отпрянул к печке. И оказался в тупике — что его теперь ждет: он задохнется, сгорит или исчезнет с лица земли? От него пахло лошадьми. Дина жадно вдыхала этот запах. Ее ноздри дрожали.
Он еще раз кивнул. Его охватило глубокое отчаяние.
Это было невыносимо. Время остановилось. Неожиданно для себя он наклонился, открыл дверцу печки и бросил в огонь смолистый корень. Потом три сырых шипящих березовых полена. Выпрямиться и встретить ее взгляд было выше его сил.
Внезапно он почувствовал прикосновение ее губ. Руки у нее были гибкие, как ветви ивы, полные ароматных весенних соков. От этого запаха он невольно закрыл глаза.
О таком он и не мечтал! Даже в самых дерзких мечтах под своим ветхим одеялом. И тем не менее он здесь, и то, что сейчас произойдет, уже не в его власти!
Цветная вышивка на Динином халате, золотистые стены с узором из стеблей, широкие потолочные балки, кроваво-красные занавески — все мерцало и сливалось друг с другом. Ткань сливалась с тканью. Тело — с телом. Движения людей, мебель, воздух, кожа.
Фома как будто покинул свое тело. И вместе с тем остался в нем. Запах тел и шорох тяжелых движений.
Двухголосое громкое дыхание. Она положила руки ему на грудь и стала расстегивать пуговицу за пуговицей. Сняла с него одежду. Все до нитки. Словно проделывала это тысячу раз.
Он ссутулился, руки висели как плети. Точно ему было стыдно, что белье на нем не совсем чистое и что на рубахе недостает трех пуговиц. На самом же деле он не понимал, где он и что с ним происходит.
Наконец Дина поцеловала раздетого парня, распахнула халат и прижалась к нему своим большим, крепким телом.
Его бросило в жар, и он сразу осмелел. Искры, летящие от ее кожи, кололи его. Он стоял зажмурившись, но видел каждый изгиб и каждую пору на ее белом теле, пока разум не отказался повиноваться ему.
Они сидели голые на овчине перед круглой печкой, и он надеялся, что она сейчас заговорит. От смущения и страсти у него все плыло перед глазами. Семь горящих перед зеркалом свечей пугали его как напоминание об аде. Отражение колеблющегося пламени разоблачало все.
Ее руки скользили по его телу. Сперва медленно и осторожно. Потом все быстрей. Точно ее гнал неутолимый голод.
Сначала он испугался. Он и не знал, что голод бывает таким неутолимым. Наконец всхлипнув, он упал навзничь на шкуру, не мешая ей подливать масла в огонь, какой ему и не снился.
Придя на мгновение в себя, он с ужасом обнаружил, что прижимает ее к себе и делает то, чему его никто не учил.
В комнате пахло женщиной.
Страх его был огромен, как море. А страсть — необъятна, как небеса.
На кладбище гроб опустили в могилу вместе с цветами. И с земными останками хозяина постоялого двора, шкипера Иакова Грёнэльва.
Из надгробного слова пробста [2] явствовало, что покойник легко получит доступ к вечному блаженству и что ему не грозит геенна огненная. Конечно, пробст знал, что хотя Иаков и был добрым человеком, однако не столь невинным, как полевой цветок. Впрочем, такого конца он все же не заслужил.
Одни из провожавших стояли с посеревшими лицами. Другие гадали, не переменится ли погода к их возвращению домой. Ну а третьи, те только присутствовали, их сердца остались безучастными. Но холодно было всем одинаково.
Сказав все, что положено, пробст во имя Божье бросил в могилу несколько скупых пригоршней земли. Все было кончено.
Обветренные, серьезные мужчины мечтали о пунше. Заплаканные женщины — о бутербродах. Служанки рыдали не таясь. Покойник был им всем добрым хозяином.
Матушка Карен была еще бледнее и прозрачнее, чем в карбасе. Сухие глаза, черная с кистями шаль. Андерс и ленсман поддерживали ее с двух сторон, сунув под мышки свои шляпы.
Пение псалмов тянулось бесконечно долго, и не все псалмы были красивы. Однако благодаря пономарю с его доморощенным басом они все-таки звучали пристойно. Пономарь все делал на совесть.
А в зале за задернутыми занавесками горел огнем конюх Фома. От блаженства он вознесся на небеса. Хотя и не умер.
Пар, поднимавшийся от их тел, оседал на окнах, на зеркале. Запах впитался в шкуру, расстеленную на полу, в обивку кресел, в занавески.