— Поэтому ты так обошлась с Лео?
Я слышал, что она пытается что-то сказать. Ждал, пока она справится с собой. Не торопил.
— Я и была… брошенной, — медленно проговорила она.
— И потом убедилась, что выбор был неверный? — спросил я, помолчав.
Дина не ответила. Она встала и начала ходить по комнате, дергая себя за пальцы. Суставы громко хрустели. Прислонившись лбом к стене, она крикнула:
— Убедилась! Убедилась!
Потом скользнула по стене вниз, села на пол и обхватила руками колени.
Мне бы следовало подойти к ней, сесть рядом, но она была так далеко от меня.
— Иди сюда, Вениамин! — шепотом позвала она. — Иди сюда!
Наконец Дина позвала меня!
Она обняла меня и долго не отпускала.
— Аксель? — спросил я.
— Он-то обойдется! — Она слабо улыбнулась.
— Ты отняла его у Анны!
Она поглядела на меня, словно прикидывала, насколько хватит моего терпения. Потом коротко бросила:
— Да!
— Ты это сделала ради меня?
— Нет! Ради себя!
Мы все еще сидели на полу. У меня заболела спина.
— Сегодня вечером я уезжаю в Берлин, — сказала Дина.
Я кивнул. Какая-то птичка пыталась сесть на раму. Тень от ее хвостика чертила над головой Дины беспокойный узор. Птичка почти неслышно царапала планку окна. Дина повернула голову на звук. Я затаил дыхание. Один раз я все это уже пережил.
Птичка улетела, и Дина повернулась ко мне:
— Но сперва нам предстоит одно дело… Я хочу, чтобы мы пошли туда вместе… К твоей дочке.
Мы отправились на Стуре Страндстреде. Вошли в ветхие ворота, которые душераздирающе скрипели даже при самом легком прикосновении. Двор выглядел не более привлекательным, чем обычно. Он окружал нас, как кулисы. Воронье гнездо, которое люди, не имевшие крыши над головой, сумели немного увеличить и расширить, использовав всю свою смекалку. Дом вырос в высоту и в ширину. Выглядело это строение так, будто оно могло упасть от одного нашего дыхания. Сложная система лестниц с перилами и без, площадки, выступы и галерейки приникали друг к другу в своеобразном симбиозе, необходимом для их жизни. Это был какой-то карточный домик. Он рухнул бы, потревожь кто- нибудь хоть одну его частицу.
Над двором между галереями были крест-накрест натянуты бельевые веревки, являвшие миру старые, застиранные простыни и интимные предметы туалета, слегка прикрытые нижними юбками и наволочками. Свет играл на неровных оконных стеклах и раскрашивал звуки во все цвета радуги. Чужая частная жизнь обрушилась на нас из открытых окон. Свет старался выгодно скомпоновать краски и тени, чтобы хоть немного облагородить эту унылую бедность. Мы видели мир словно через осколок цветного стекла.
Большая облезлая кошка терлась о Динины ноги. Я смутился, как будто все здесь принадлежало мне. Как будто я был в ответе за эту грязь и убожество. В углу двора стояли корзины, коробки и ящики, полные мусора и помоев, которые давно пора было вывезти.
А ведь когда-то в этом дворе я испытывал тяжелое, мучительное желание!
Карна! Перед квартирой в подвале, где по косяку двери ползали муравьи, бабушка Карны, пытаясь украсить свое жилище, повесила ящик с цветущей красной геранью. Он висел на двух кривых крючках под единственным бабушкиным окном.
Я постучал, всем сердцем желая поскорее отсюда уйти. Я уже жалел, что уступил Дине и привел ее сюда. Мы стояли у кровати Карны и смотрели на маленькое беспомощное существо. Дина протянула руку к сжатому кулачку, торчавшему из лохмотьев. Бабушка Карны торопливо рассказывала свою горькую повесть.
Я чувствовал себя лежащим на эшафоте. Над моей головой был занесен топор.
— Сколько ей? — спросила Дина, глядя на бабушку.
— Ровно два месяца, — ответил я.
Они обе повернулись ко мне. Пусть смотрят сколько хотят. Что-что, а даты я помню хорошо.
Я мог предположить, что Дина потеряет рассудок, как потеряла его сегодня, когда мы с ней сидели на полу. Я мог даже предположить, что она возьмет девочку на руки и объявит, что забирает ее с собой, чтобы дать ей дом. Таким образом она принесла бы жертву, которая освободила бы нас обоих. Жизнь за жизнь. Ребенок за Лео. Я знал, что женщины способны на такие поступки.
Но ничего этого она не сделала.
Девочка проснулась и стала хватать ручкой воздух, пока не поймала палец, который я протянул ей. Словно животное, которое видит исключительно в темноте и которым при свете дня руководит только инстинкт. Девочка крепко держала мой палец и смотрела на меня широко открытыми глазами.
Я уже давно не видел ее, но теперь увидел: один глаз у нее был голубой, другой — карий!
Ко мне шел Фома. Он прошел через поля Рейнснеса. С трудом перелез через бабушкину герань и ввалился в окно, принеся с собой на дощатый пол въевшуюся в сапоги грязь. На плече он держал жерди для сушки сена. Он таскал их всю жизнь. Голова Фомы была опущена. Фома с отчаянием пытался взглянуть на меня из-под вьющихся рыжих волос. Виски у него были слегка припудрены сединой. Он хотел что-то показать мне, но у него не получалось. Жерди раскачивались и чуть не падали всякий раз, когда он распрямлялся, чтобы поднять ко мне лицо. Он был живой. И это было опасно. Пот и земля. Он не смотрел на Дину. Хотел мне что-то сказать и не мог.
Мне было лет шесть или семь. Я шел по тропинке позади Фомы. Тропинка вела к летнему хлеву. Сладко пахло зрелой черникой. Около летнего хлева ягоды всегда были особенно крупные. Наверное, оттого, что скотина унавозила тут почву. Синие ягоды висели на ветках над тропинкой, венчали собой кочки, блестящие от росы и дождя. В тени они были более крупные и матовые. Бог избрал именно их и одел в бархат. Я на ходу нанизывал черничины на стебелек. От их запаха на душе становилось спокойно, он прогонял тревогу. Мне не хотелось даже радоваться. Я наслаждался этим покоем. Спина Фомы отбрасывала тень, в которую я мог спрятаться. Между его ногами мелькал свет. Фома следовал строгому ритму движения. Раз-два, раз-два. Он всегда был устремлен в новый день.
День был полон запахов, он был черникой, что росла вдоль тропинок, по которым гоняли скотину. Он приходил с моря, когда я ходил босиком по воде у прибрежных камней и соленый ветер щекотал мне ноздри. День замирал и останавливался, когда я забирался на галерею сеновала, где ко мне снизу поднимался аромат плотно уложенного сена.
Я стоял у кровати Карны и думал: что я, Вениамин Грёнэльв, делаю здесь, на Стуре Страндстреде?
Этот нехитрый вопрос завладел моим мозгом, а запах грудного ребенка тем временем стал еще явственней.
Я был эпицентром. И жизнь моя вдруг стала простой и понятной.
Бабушка Карны встретила Дину по-королевски. Она даже налила портвейн в маленькие рюмки со сколами по краям.
Наверное, у нее затеплилась надежда на то, что Дина заберет несчастного ребенка. На щеках у бабушки пылали красные пятна, когда она рассказывала, как она выкармливала свою правнучку, с первого дня оставшуюся без матери. Она говорила о себе так, словно уже умерла от старости. Вплетала в свой рассказ подробности, свидетельствующие о жестокости мира к тем, у кого нет ни здоровья, ни средств, чтобы заботиться о своих близких.
— Теперь-то она уже хорошо переносит разбавленное молоко! — уверяла бабушка Дину. — Смотрите, какая она здоровенькая! — И опять:
— Она так быстро растет… ей нужна одежда… Ума не приложу, что с ней делать… Добрые люди не растут на деревьях… Сейчас у нее, у бедняжки, вылезли все волосики, а когда она родилась, они были черные и все в колечках, совсем как у ангелочка… Они так украшали ее головку… Сударыня сама увидит…